Побег из Рая
Шрифт:
— Сначала мы тебе проведем курс общеоздоровительный, так у нас принято, — «обрадовала» она меня.
Я попытался упросить её не делать мне эти ненужные инъекции, не слушая меня, она продолжала:
— В спецбольнице ты был никому не нужен, поэтому там тебя и не лечили, а на «Игрени» знали, что тебя сюда переведут, поэтому не хотели начинать леченье.
— Алла Николаевна! Это всё не так, — понял я, что попал в лапы к безнадежной дуре и садистке.
— Ну, слушай! Нам, врачам, видней. Я пропишу тебе небольшую дозу лекарств! Знай! Заметим, что не пьёшь — на уколы посажу! — повелительно и строго ответила она.
Я вышел в коридор и не мог поверить в какую дыру я попал и как в ней продержаться ещё несколько месяцев. Я бродил пытаясь найти среди больных хоть какой-то «разум» с кем можно было бы поговорить и порасспрашивать о порядке и работниках этого отделения, но так никого и не нашел.
— Вставайте! Живо вставайте! — рано утром я проснулся от этих слов.
За окном темно. Шесть утра. Два санитара стучали большими ключами по спинкам кроватей и тех, кто не успел встать переворачивали вместе с кроватью и они летели на пол с матрасом и постелью.
— Что, на завтрак в такую рань? — спросил я санитара.
— Нет! Завтрак будет в в восемь тридцать, а сейчас — заправка постелей и уборка палаты.
Я заправил свою кровать и вышел в коридор. Две полные сельские тетки-уборщицы проходили по опустевшим палатам, перезаправляя постели до идеального состояния как требуют в армии. Дежурный из больных вымыл пол и теперь сидел в дверях, никого не пропуская в палату. Сотня больных досыпала до завтрака в коридоре прямо на полу. Для ходьбы не было места. Я нашел местечко под стенкой и присел возле худого, лет сорока больного. Моё внимания привлекли его шрамы на висках, маленький — с правой стороны и большой — с противоположной.
— Откуда у тебя эти шрамы? — спросил я.
— Из пистолета стрелял, здесь пуля вошла, а здесь слева — вышла, — показал он и замолчал.
Потом я узнал, что он был милиционером и, решив покончить жизнь самоубийством, выстрелил себе в висок. Пуля прошла насквозь через голову, чудом оставив его живым.
Все, кто находился недалеко от меня были людьми разного возраста, но в большинстве — молодые и очень больные. Их перекошенные лица, скованные дрожащие тела говорили о том, что их, по-видимому, сильно лечили. Такого зрелища я не видел даже в страшной Днепропетровской спецбольнице, где больные как бы отбывали лечение за совершенные страшные преступления, здесь же были те, кто действительно заболел этой более страшной, чем рак или проказа болезнью — шизофренией.
Вонь стояла жуткая от запаха свинарника, спертого воздуха, людей, пропитанных ядом нейролептиков. Худенький паренёк в туалете вынул из-под рубашки свою кишку и, держа её руками, оправлялся. Я только мог догадываться, что ему делали когда-то сложную операцию. Он сделал свои дела, спрятал кишку и, выйдя в коридор лег на пол досыпать. В туалете не было ни проточной воды, ни кранов, а вместо них на стене висело несколько ручных умывальников и рядом стояло ведро, наполненное водой. Запах из отхожих ям соединялся с махорочным дымом. В семь часов утра санитары и уборщицы начали приготавливаться к сдаче смены. Начался обход.
— «Коля-Петя» идет, — услышал я.
Так больные называли завотделения Николая Петровича Попова, средних лет, полного с флегматичный лицом добродушного человека. Больные облепили его на сколько позволяла ширина коридора и клянчили снизить дозу лекарств или выписать домой. Эта процессия медленно продвигалась до конца коридора и потом возвращалась обратно. Врач с отрешенным ко всему что его окружало видом что-то всем обещал.
После него обход начала Алла Николаевна. Всё повторилось, только с той разницей, что она уделяла больше времени больным, умалявшим её убавить дозу или отменить лекарства, объясняя что они должны понять как она старается вылечить их и, похоже, сама верила в это. Не зря в народе говорят: «Нет никого страшней в жизни, чем дурак (здесь дура) с инициативой». Алла Николаевна на все лады расхваливала чудодейственность нейролептиков, в которые не верил даже самый больной человек.
После обхода врачей в отделении появился страшный «зверь», перед которым трепетали санитары и уборщицы. Это была главная медсестра отделения, Лидия Николаевна Отенко. Она проводила шмон палат, сама раздвигала кровати, переворачивала постели, разыскивая пыль, словно гранаты или антисоветские листовки, оставляя после себя полный бардак.
Л. Н. Отенко разыскивала соринку в чужом глазу, а в своём бревно не замечала. Этим бревном был приём лекарств, которые мне теперь приходилось принимать три раза в день. Медсестра с лотком пробирок заполненных лекарствами садилась за стол в коридоре. Рядом на тумбочке стоял обыкновенный молочный бидон с водой с привязанной к нему на веревочке большой алюминиевой кружкой. Под пристальным наблюдением санитара больные брали из пробирки лекарства, кружкой черпали из бидона воду и запивали их. Кое-кто успевал выплюнуть таблетки в кружку и передать её следующему больному. Когда прием заканчивался, на дне бидона в мутной воде лежали сотни нерастворившихся таблеток.
Я принимал страшный триседил в каплях и таблетки френалона. Я должен был зачерпнуть себе воду из этого жуткого бидона в эту грязную кружку, куда медсестра капнет всего две капли яда, затем запихать таблетки френалона в рот и запить. Я держал эту грязную воду во рту и бежал в туалет поскорее выплюнуть эту гадость, но трицедилу вполне хватало нескольких секунд, чтобы всосаться в мой организм, обрекая меня на страшные муки, каких я не испытывал никогда.
Моё отвращение к бидону с водой было вызвано ещё тем, что кружку облизывали гомосексуалисты и «миньетчики» и невольно полоскали грязные руки разные больные. Умывальники заполняли водой только утром и в течение дня негде было ополоснуть даже руки.
Всё это старшая медсестра Л. Н. Отенко не хотела замечать, её волновали только непротертые плинтусы в палатах и спрятанные бумажки в постелях.
Ночью в отделении хозяйничали мыши, залазившие в постели к больным или в карманы пижам.
Днём больных выгоняли на работу сколачивать деревянные ящики для овощей. Работать заставляли почти всех, даже тех, кого выкручивало от лекарств и тех, кто с высокой температурой терпел боль от сульфазина. Трудоинструктор из местных сельчан, пожилой откормленный на сале мужик, сущий полицай сошедший к нам из фильма про войну по фамилии Данилов Николай Александрович, встречал всех словами:
– Тунеядцы! Привыкли отлёживаться на казённых харчах! Расстрелять бы вас к черту, — и гонял больных в мастерских, как рабов.
Некоторые «тунеядцы» были очень старыми людьми, проработавшими всю жизнь на государство, но тяжело заболев могли находится теперь только здесь. Врач и меня отправила на эту работу, саму по себе не трудную. Сидишь себе в тепле, нормы нет, ну и колоти эти ящики, других больных каждый день гоняют на станцию разгружать для села вагоны с углем, а из женских отделений — в силосные ямы, готовить корм скоту. Сижу я на этой работе, крутит всего, ящик за день сколотить не могу. Прошу своего врача перед выходом на работу на следующий день:
— Алла Николаевна, так тело крутит, что не могу работать, отмените триседил.
— Это тебя не от лекарств крутит. Это у тебя психическое состояние изменилось, а будешь просить отменить триседил, так я тебе ещё дозу прибавлю, — любезно ответила она.
Пришлось выйти на работу. За готовый ящик больному платили 3,6 копейки, это была цена четырёх стаканов газированной воды без сиропа.
— Слушай, Николай Александрович, плати мне хоть двенадцать копеек за каждый, — попросил я инструктора сдав ему к концу рабочего дня недоделанный ящик.