Подвиг Севастополя 1942. Готенланд
Шрифт:
«Каховка, Каховка, родная винтовка, горячею пулей лети…»
Оська оторвал стакан от губ, взмахнул левой рукой и подхватил:
«Иркутск и Либава, Каховка, Варшава – этапы большого пути».
Либава, Либава, Либава! Конечно же, дело не только в Каховке, но и в том факте, что в изумительном произведении товарищей Светлова и Дунаевского, в любимом мною исполнении товарища Утесова («Наши!» – сказал бы Оська) пелось о родной моей Либаве-Лиепае. Лиепае, где я не был уже без малого четверть века, которую оставил томящейся под кайзеровской оккупацией – чтобы влиться в ряды борцов за революционное преображение мира. Я рвался туда после восстановления советской власти в Латвии, но не успел – помешало нападение бесноватого фюрера.
Спасаевский на Южном фронте дрался с черным бароном Врангелем. А Оська в двадцатом сражался на Юго-Западном – против белополяков. Гнал тех от Киева на Новоград-Волынский, беспощадно расправляясь по пути с кровавым офицерьем. Он выявлял их в любом обличье, даже переодетыми в солдатское белье. «Каждый офицер – природный антисемит, а у меня на антисемитов нюх, – объяснил он мне однажды. – Я их узнаю по выражению глаз. Хороший человек не станет служить буржуазно-помещичьей диктатуре. А плохой человек, доказано научно, всегда является антисемитом – и на еврея смотрит по-особому. Стоило мне выйти перед строем… Ты уж поверь мне, Мартыша». Я верил – и не сомневался, что мой друг не разводил интеллигентских мерехлюндий и что среди тлевших под разными замостьями костей немалая часть принадлежала помещичьим сынкам, которых выявил и покарал чудесный мой товарищ Оська Мерман.
Южный фронт не остался в стороне. Спасаевский, хлопнув Веню по плечу, приятным баритоном запел:
«Гремела атака, и пули свистели, и ровно строчил пулемет».
Вениамин, сложивши сжатые кулаки, мастерски протарахтел:
– Тра-та-та-та!
«И девушка наша проходит в шинели, горящей Каховкой идет».
Мы дружно поглядели на нашу хозяйку. Она откинула голову и рассмеялась – счастливым смехом советского человека, строителя и защитника нового общества.
Всей душой ощутил я в тот миг, что наше теперешнее совместное пение было совсем другое пение, чем тогда, в блиндаже у Сергеева. В том пении отсутствовала искренность, чувство – тогда как здесь, у нас, всё было подлинным, незамутненным, чистым. Как учение Ленина – Сталина. Такое вслух я сказать постесняюсь, но так ведь оно и есть.
«Под солнцем палящим, – пели мы впятером, четверо мужчин и женщина, – под ночью слепою немало пришлось нам пройти. Мы мирные люди, но наш бронепоезд…»
Солнце погасло в волнах. Фашисты терзали Крым, рвались к Воронежу, мечтали о Кавказе. В ставках Гитлера и Муссолини разрабатывались зловещие планы превращения наших людей в рабов иноземных плантаторов. В Берлине, однако, позабыли о главном – советский бронепоезд, он в полной боеготовности. Пока на запасном пути – но завтра он выйдет на бой. И тогда…
Я незаметно смахнул слезу. Спасаевский грозно потряс кулаком. Мерман слегка приобнял сидевшую рядом хозяйку и с чувством пропел ей в ухо: «Ты помнишь, товарищ, как вместе шатались, как нас обнимала гроза…»
Елизавета Михайловна, бросив на меня и на Спасаевского товарищеский взгляд, подхватила: «Когда нам обоим с тобой улыбались ее голубые глаза». Глаза Елизаветы были не голубыми, глаза ее были зелеными, но улыбались они нам четверым прекраснейшей в мире улыбкой.
«Так вспомним же юность свою боевую, так выпьем за наши дела, за нашу страну, за Каховку родную, где девушка наша жила».
Вторая бутылка ушла молниеносно. Вениамин ненадолго нас покинул и послал шофера за третьей и четвертой – чтобы отыскал поблизости, не выезжая за город.
На середине шестой (шофера мы отправили за седьмой и восьмой, удобный склад отыскался неподалеку) Спасаевский поднялся над столом. Его слегка качало, как и каждого из нас. Хозяйка восхищенными глазами смотрела на фигуру в портупее.
Лейтенант госбезопасности прокашлялся. Прокашлялся и сказал:
– Дорогие мои товарищи. Мы тут, конечно, не на собрании, но я себе позволю маленькое выступление. Тоже немножко теоретическое – но все же не о шампанском. Возражающих, я полагаю, нет?
Козырев ухмыльнулся.
– Ни возражающих, ни воздержавшихся. Вы как, Елизавета Михайловна?
– Я? Я только за. Век бы вас слушала, товарищ Спасаевский.
– Точно, – сказал Иосиф. Я покивал головой.
Спасаевский немного помолчал, допил фужер и начал.
Он и в самом деле словно бы выступал на собрании – изъясняясь предметно, идейно, вскрывая глубинную сущность вопроса. Хоть трезвым давно уже не был. Пять с половиной бутылок шампанского, даже на пятерых, да после красного вина, да в жару…
– Дорогие мои товарищи! – говорил Спасаевский, окидывая нас проницательным, умным и многое понимающим взглядом. – Нельзя успокаивать себя ложным тезисом о якобы там существующем общенародном единстве. Пропаганда, друзья мои, это одно, реальности жизни – иное. По моему глубокому убеждению, по мере развертывания отечественной войны с итало-германским фашизмом и его румынскими, венгерскими и прочими блядскими приспешниками классовая борьба в советской стране не утихает, а обостряется. Отдельные представители эксплуататорских классов, услышав привычные им словечки, как то «отечество», «родина», «русский народ», вообразили, что могут теперь взять реванш. Что советский строй слаб и идет на уступки. Что вернутся поповщина, частное предпринимательство, либеральный долгосрач, погоны и эполеты. И что от них теперь что-то зависит. Хрен моржовый им, дорогие товарищи, в задницу. Советский строй непоколебим. И наш долг, друзья, до последней капли крови защищать его от происков таких вот Старовольских и подобных ему контрреволюционных педерастов.
Наша хозяйка зарделась и смущенно опустила глаза. Мы с Оськой переглянулись. Уверен, подумали мы об одном – слово «педерасты», оно не для женских ушей. Тут лейтенант госбезопасности чуть-чуть пересолил. Хотя в общем и целом был абсолютно прав.
– Но пасаран! – выбросил руку Оська.
– Пасаремос! – пообещал Вениамин.
Школа красных командиров (2)
Красноармеец Аверин
5-7 июля 1942 года, двести сорок восьмой – двести пятидесятый день обороны Севастополя
Покинуть колонну пленных было не половиной и даже не четвертью дела. Неясно было, куда идти, неясно было, чем питаться, неясно было, как быть дальше. В деревни соваться не стоило. Всё вокруг кишело немцами и румынами, несколько раз мы натыкались на сторожевые посты. Спасибо лету – скрывала листва. «В горы, только в горы», – повторял нам упорно Сеит. И мы уходили в горы, по почти незаметным, взбиравшимся кверху тропинкам и стёжкам. По возможности не выходя на открытые пространства и держась вблизи спасительных деревьев. Совсем других, чем те, что были на Северной стороне – голые, покореженные, израненные.
Сеит нас вел уверенно. Места ему были незнакомые, но ориентировался он неплохо, быстро соображая, где мы находимся и куда нам следует идти. Стали чаще встречаться скалы, сделалось прохладнее, в вершинах дубов и сосен негромко шумел ветерок.
Двигались мы небыстро, сил у Вардана становилось всё меньше. Четверо голодных людей были не лучшими на свете ходоками. Но в нормальных условиях, не существуй опасности вновь оказаться у немцев в руках, мы не прошли бы и этого. Ночь провели спокойно, правда тряслись от холода. От страха, как ни странно, не тряслись. Почему-то казалось, что здесь среди ночи немцы шататься не будут.