ЖАНРЫ

Подвиги Арехина. Пенталогия
Шрифт:

– В любом случае, коллега, если случится надобность – я к вашим услугам, – произнес он спустя минуту.

– Благодарю вас и непременно воспользуюсь помощью, случись в ней нужда.

– Я бы мог прямо сейчас провести осмотр вашей экспедиции, – продолжил судовой врач, показывая на слоняющихся по палубе поляронавтов. – Высокие широты коварны, а болезнь легче предупредить, нежели одолеть.

– Тут решающее слово принадлежит начальнику, герру Птыцаку, – доверительно сказал Арехин. – Знаете, начальство болезненно воспринимает трудности, неизбежные при комплектовании экспедиции в наших условиях, то есть после гражданской войны. Недостаток средств, говоря проще. И не стремится выставлять их напоказ.

– Что ж, если начальник против, значит, против, – но Арехин видел, что собеседник пребывает в сомнении, и решил, что пора перейти в контратаку.

– Доктор Брайн!

– Да?

– Скажите, сэр Найджел Латтмери не ваш ли родственник?

– Сэр Найджел Латтмери? Нет. А почему вы спросили?

– Вы очень похожи на сэра Найджела. Как близнецы.

– Право? Первый раз слышу. А вы с ним знакомы?

– Нельзя сказать, что близко, но он консультировал меня. Я в детстве тяжело болел, и родители показывали меня европейским светилам. А сэр Найджел Латтмери из всех светил был – и остается – наиярчайшим. Вот так я его и увидел.

– Вы говорите – в детстве. Это было давно, не правда ли?

– Да уж давненько. Но у меня хорошая память. Я запомнил родимое пятно на тыле правой кисти сэра Найджел Латтмери. Оно очертаниями напоминало Африку.

Доктор Брайн руку прятать не стал. Зачем, если она в перчатке. А, главное, если прежде Арехин её уже видел – во время капитанского обеда. Вместо этого он сказал:

– Память, сознание частенько проделывают с людьми странные штуки. Бывает.

– Бывает, – согласился Арехин.

Они раскланялись, и дальше каждый пошёл своей дорогой. Своей-то своей, но всё равно дороги лежали в пределах «Еруслана Лазаревича» и потому постоянно сходились, расходились и вновь сходились. Корабельная геометрия.

Он хорошо сохранился, доктор Брайн. Что ж, неучастие в войнах и революциях имеет свои преимущества. В одна тысяча девятьсот первом году люди старше сорока казались Арехину страшно взрослыми. Сэру Найджелу Латтмери тогда было как раз сорок. Сейчас, выходит, шестьдесят. Почему он стал судовым врачом? Вряд ли нужда загнала его на борт «Еруслана Лазаревича»: сэр Найджел ещё тогда, двадцать лет назад, за консультацию брал тридцать фунтов, в пересчёте на чистое золото – семь унций, или свыше двухсот граммов. И запись к нему была заполнена на месяц вперед. В жизни всякое случается, но по доктору Брайну не скажешь, что он претерпел удары судьбы. В худшем случае – шлепки, и то игривые.

Нехорошо не то, что сэр Найджел здесь, нехорошо то, что здесь доктор Брайн. Если знаменитый невропатолог счёл нужным прибегнуть к псевдониму, вполне вероятно, что среди экипажа «Еуслана Лазаревича» многие представляют собой не то, чем кажутся. Равно как и среди поляронавтов. Начиная с Арехина. Что сулило обернуться непредвиденными комбинациями, думать над которыми сейчас бесполезно, а гадать бесполезно втройне. Потому что непредвиденное предвидеть нельзя по определению.

Меж тем и ветер крепчал, и волнение росло. Теперь уже не приблизительные два-три балла, а натуральные три, с замахом на четыре, хотя человеку сугубо сухопутному позволительно и ошибиться.

Моряк из экипажа объявил, что нужно спуститься в каюты, поскольку пребывание на палубе становится опасным. Поляронавты уходили нехотя, холодный ветер и качка нисколько их не смущали. А каюты смущали, как сов смущает дневной свет. Не хотелось им идти в каюты и кубрики, старались хоть минутой дольше, но побыть под открытым небом. Однако матрос неумолимо подгонял – шнель, битте, шнель, камраден. Говорил матрос спокойно, доброжелательно, как и положено хорошему матросу обращаться к людям, нанявшим корабль вместе с экипажем, но после доктора Брайна и в матросе чудился подвох, мнилось, что так же вежливо он бы загонял их прямо в адское пекло: шнель, битте, камраден.

Всё-таки долгий полярный день на психику действует.

Арехин вместе со всеми покинул неуютное место. Ему-то идти в каюту люкс, а не в кубрик. Кивнул с намёком Дикштейну, и Дикшейн намёк понял, спустя пять минут тихонько стучался в дверь. Смешная конспирация, ведь никто не запрещал одному поляронавту зайти к другому поляронавту. Но Дикштейну казалось, что так будет лучше – стучать не громко, а тихо.

– Замерзли, Иван Владимирович? – спросил Арехин кронштадтца.

– Замерз, вашбродие, – как бы в шутку ответил Дикштейн.

– Я тоже, – Арехин показал стакан, чуть смущенно улыбнувшись, мол, не дождался, уж извини. Протянул второй Дикштейну.

Тот осторожно взял.

– Благодарствую, вашбродие.

Эта игра в офицера и нижнего чина была игрой лишь отчасти. Действительно, один спит в кубрике на шестнадцать душ, а у другого каюта о двух комнатах, один ест кашу с жучками, другой обед из пяти блюд, и, наконец, у одного в кубрике бачок с застоявшейся водой, а у другого в буфете ром, коньяк и водка. Водки было две бутылки – своя и та, что дал ему Птыцак. Ну, и неприкосновенный пока бочонок норвежской очищенной. Потому поначалу называвший Арехина братишкой и по-свойски тыкавший ему Дикштейн очень быстро перешел на «вы» и стал блюсти дистанцию.

А может, не в каюте дело и даже не в водке, а в самом Арехине.

Но и водка – штука не последняя.

Чем водка лучше коньяка? Легче разбавить. Коньяк тоже разбавляли в дореволюционных ресторациях, рассчитанных на студентов и приказчиков, но цвет меняется, не говоря о вкусе. Водка же не выдаст, особенно хорошая водка, у которой ни вкуса, ни запаха, чистый дух.

И потому Дикштейн ничего не уловил. Да и зачем ему? У него-то в стакане водка натуральная, неразбавленная, это Арехин в свой стакан налил воды больше, чем водки.

– Что слышно в массах? – спросил он после того, как Дикштейн в три глотка выпил косушку.

– Да ничего особенного не слышно. Идем помаленьку, и славно. А то, рассказывают, здесь штормит, и штормит знатно.

Тут качнуло сильнее прежнего.

– Среди наших есть эстонец, он сошёлся с другим эстонцем, что в экипаже. Не любят они «Еруслана Лазаревича». В смысле – экипаж не любит корабль. Да и есть за что.

– За что же? – подал ожидаемую реплику Арехин.

– Ремонт почему «Еруслану» делали? Потому что его, «Еруслана», затопили в гражданскую. Наши затопили, то есть красные. У входа в Двину. Чтобы англичане не прошли. А они прошли и «Еруслана» подняли. Воду откачали, машины починили, но обстановка вся попортилась невозвратно. Вот и задали ремонт.

– Ну и что? Дело обыкновенное.

– Да не совсем. Когда англичане подняли со дна «Еруслана», глубина-то невеликая, труба и верхняя палуба и вовсе над водой была, на нём оказалось много трупов. Внизу, в трюмах. Сто или больше, тут всякое говорят. Женщины, дети. Заложники, стало быть. Их в трюм загнали и сообщили англичанам, что, мол, не думайте наступать. Надеялись, что англичане отступятся. А они не отступались, потому и пришлось всех топить: и корабль, и семьи белогвардейские. Англичане тогда шумели, да ведь в империалистическую и в гражданскую не такое видывали. Теперь время мирное, англичане хотят корабль сбыть, и потому примолкли: кто ж его с мертвецами купит? Но кто-то проболтался, так всегда бывает, и цена, надо думать, упадёт, – философски закончил Дикштейн, полушутливо отдал честь, чётко, несмотря на качку, развернулся и вышел из каюты.

Поделиться с друзьями: