Поэзия Бориса Пастернака
Шрифт:
И туман, и месяц (ср. у Маяковского), и книга, и оттоманка - в общей системе произведения это ряд стабилизирующий, уравновешивающий.
Кто-нибудь, прочитав «Марбург», может даже «обидеться» за любовь: не слишком ли скоро она проходит? Читайте об этом в «Охранной грамоте». И не забывайте: «Тот удар - исток всего»... В жизни и Пастернак бывал достаточно «безумным». Ида Высоцкая, кстати, однажды сказала ему: «Попробуй жить нормально; тебя ввел в заблужденье твой образ жизни; все люди, не пообедав и не выспавшись, находят в себе множество диких, небывалых идей...» С другой стороны, Маяковский в быту вел себя далеко не так, как в поэмах. Речь сейчас не о человеческих свойствах того и другого - речь о различии их поэтических систем. «Марбург» дает сжатый поэтический очерк миропонимания Пастернака, в нем закономерно отступление от буквальных «реалий» пережитой истории, стяжение ее этапов, наличие необходимой «прозы» - «инстинкта сохраненья» и т. д.
Голос здоровья, похоже, звучит и в концовке «Марбурга»: «И ночь побеждает, фигуры сторонятся, // Я белое утро в лицо узнаю». «Ночь побеждает...» В переводе на прозу - засыпаю. До нового света нового дня. Что же, у Пушкина, помним, Ленский перед дуэлью задремал «на модном слове идеал*.
В экспрессивно-романтической системе Маяковского такое невозможно.
Забуду год, день, число. Запрусь одинокий с листом бумаги я. Творись, просветленных страданием слов нечеловечья магия!
Творчество в финале «Флейты» - и искупление, и продолжение страдания. Романтическая любовь говорила стихами, другого языка для нее нет: «Метался // и крики в строчки выгранивал, // уже наполовину сумасшедший ювелир». И стихи, творимые в трагическом затворничестве отвергнутым героем,- это крестный конец любовной истории, чаша цикуты («отрава»), «прощальный концерт». Стихи, как любовь, осуществляют себя на острейшем контрасте с «нормальной» логикой, трагический акт творчества противоположен естественной радости целого бытия:
Вызолачивайтесь в солнце, цветы и травы! Весеньтесь, жизни всех стихий! Я хочу одной отравы - пить и пить стихи.
Герой (поэт) предлагает себя как небывалое, трагически-праздничное зрелище. Через контраст с обычным, повседневным он и осуществляет свою связь с миром, отдает себя миру. Захватывающе-эффектным должно быть зрелище мук героя, праздничным подарком - стихи, добытые в горниле этих мук. Обнажается трагическая цена творчества. Утверждение идеала, любви, праздник будущего читателя - все это невозможно без роковой потери для самого творца:
В праздник красьте сегодняшнее число. Творись,
распятью равная магия. Видите - гвоздями слов прибит к бумаге я.
Пастернак идет другим путем, не боится дать «вылечивание» от страсти - как сюжетную канву, необходимую «прозу», которая выводит содержание стихотворения к «музыке» - широким аспектам миропонимания.
В «Марбурге» нет успокоения - есть равновесие. Мир открыт заново, и он спасителен в своей непреложности, герой уже видит в этой обидной поначалу непреложности подспорье для себя, для своей души. Мир не снимает, не ликвидирует потрясенного состояния души («Что будет со мною, старинные плиты?») - он лишь узаконивает его как часть динамического, драматического целого.
Тем самым заново «узнается» и сама страсть, уже не в единичности момента, не в исключительной ситуации, а в некоем постоянном, по-разному выражающемся свойстве бытия. Внешне и открыто в «Марбурге» нет темы искусства. Но скрыто она присутствует. Бессонница страсти, оказывается, и прежде жила, и продолжает жить в бессоннице того душевного состояния, результатом которого, в широком смысле, является искусство.
Чего же я трушу? Ведь я, как грамматику, Бессонницу знаю. У нас с ней союз. Зачем же я, словно прихода лунатика, Явления мыслей привычных боюсь?
Ведь ночи играть садятся в шахматы Со мной на лунном паркетном полу, Акацией пахнет, н окна распахнуты, И страсть, как свидетель, седеет в углу.
И тополь - король. Я играю с бессонницей. И ферзь - соловей. Я тянусь к соловью. И ночь побеждает, фигуры сторонятся, Я белое утро в лицо узнаю.
Отметим, ради истины, что столь существенный здесь эпитет «привычный» («явления мыслей привычных...*) появился в самую последнюю очередь, в публикации 1945 года, принятой ныне в качестве основного текста. Сколько лет прошло, прежде чем был нанесен последний штрих, доводящий идею «Марбурга» до предельной полноты и ясности.
Открытие мира для Пастернака есть восстановление единства человека с миром, который больше, полнее, первее любого из нас. Поэтическое «я» Пастернака и раскрывается отчетливее всего в рамках этого соотношения, этого чувства, не исключительного, а всечеловеческого по своей природе. Может быть,- не ради парадокса сказано,- самое удивительное в Пастернаке то, что лицо его поэзии, особое, неповторимое,- все это так! - составлено в сущности из черт широко распространенных. Сам склад его лирического «я», «нормальный», дружный с «прозой» жизни,- скорее общий, чем исключительный, при всей субъективной неповторимости поэтического выражения.
Я не хочу сказать, что поэтика «Марбурга», его отчетливо-тематическая структура, основательная и подробная разработка психологических аспектов была в этом отношении главным, а тем более идеальным для Пастернака путем. В книге «Сестра моя - жизнь» преобладает другой подход, намеренная ставка на экспромт. Критерием отбора стихов для «Сестры» была, по словам Пастернака, «не обработка и совершенствование набросков», а «сила», с которой содержание «сразу выпаливалось и с разбегу ложилось именно в свежести и естественности, случайности и счастьи» (письмо к С. Чиковани от 6 октября 1957 года). Центральная идея Пастернака, закрепленная в самом названии «Сестры», выразилась в ней на пределе творческого вдохновения, как нечто «непроизвольное и неделимое, неожиданно-непререкаемое». Но надо ли еще раз напоминать, что за этим стояли годы напряженных поисков, постепенная и целеустремленная выработка мировоззренческой и эстетической концепции.
В период «Сестры» Пастернак отчетливо выразил свое понимание искусства, собрав и подытожив все сказанное порознь, осознав свой главный принцип и свою позицию в литературном движении эпохи.
В статье «Несколько положений» (1918, 1922), уже вобравшей опыт «Сестры», он писал:
«Современные течения вообразили, что искусство как фонтан, тогда как оно - губка.
Они решили, что искусство должно бить, тогда как оно должно всасывать и насыщаться.
Они сочли, что оно может быть разложено на средства изобразительности, тогда как оно складывается из органов восприятия.
Ему следует всегда быть в зрителях и глядеть всех чище, восприимчивей и верней, а в наши дни оно познало пудру, уборную и показывается с эстрады».
Ближайший адрес полемики Пастернака - футуризм, имажинизм (в 1918 году имажинисты особенно нападали на «Центрифугу») и другие «самоизвращения» современного искусства, возведенные в программу, в принцип. Но содержание статьи шире полемических задач, она написана о природе искусства, его «квинтэссенции» (первоначальное название статьи). Фонтан и эстрада (средства изобразительности) - это теперь, искусство, сведенное к фигуре художника и ею представленное. Губка и зритель (органы восприятия) - это всегда, глубинная природа искусства, соотносимая лишь с целым бытием. Только в такой логике можно понять, почему «Сестра моя - жизнь», рожденная новой, революционной эпохой 1917 года, на чем настаивал сам Пастернак, одновременно помечена для него знаком вечности и выводится за пределы современных течений. «Когда же явилась «Сестра моя - жизнь», в которой нашли выраженье совсем несовременные стороны поэзии, открывшиеся мне
революционным летом, мне стало совершенно безразлично, как называется сила, давшая книгу, потому что она была безмерно больше меня и поэтических концепций, которые меня окружали» («Охранная грамота»).
4
Книга «Сестра моя - жизнь» появилась в 1922 году, а написана - главным образом - в 1917-м, в начале революционной поры. «Лето 1917 года» - таков ее подзаголовок.
Тем летом Пастернак много, «по личному поводу», ездил и воочию наблюдал бурлящую Россию. Позже, в 1956 году, в рукописи под названием «Сестра моя - жизнь», предназначавшейся для очерка «Люди и положения», он вспоминал: