Погоня за дождем
Шрифт:
В этот день явился к нам лукавый гость - Филипп Федорович.
– Сидите? Кукуете?
– говорил он, пожимая нам руки.
– А вам известно, что в Тахте зацветают подсолнухи?
Через недельку я снимаюсь. Нечего тут высиживать.
– Уже цветуть?
– не поверил Матвеич.
– Рано.
– Рано у барана, а в Тахте подсолнушки те!
– Он открыл у "Жигулей" багажник, вынул оттуда светло-желтый подсолнух и небрежно протянул его Матвеичу: - На, полюбуйся!
– Не падалица?
– Тю! Я не охотник разыгрывать. Это вы меня тогда подкузьмили с донником. На участке сорвал, ей-богу!
Матвеич с недоверием и одновременно с завистью принял подсолнух, дунул на яркие вялые лепестки, провел ладонью по шершаво-липкой корзинке и передал Гордеичу.
– Липнеть. На такой подсолнух пчелы не сядуть.
– Я на чужом поле сорвал. На моем подсолнух мировой.
– Сильно цвететь?
– Только распускается. Через недельку полыхнет.
– Аж не верится.
– В Беляеве шапочки завязались, а в Тахте и подавно. Тахта! Самая теплая точка! Не зевайте, ребятки. Тут уже толку нема. Обзёл!
С этими словами Филипп Федорович сел в "Жигули"
и уехал, пожелав нам спокойной ночи.
– Вроде не брешеть, - в раздумье проговорил Матвеич. Реабилитируется... Быстрый! Уже разведал.
– Он не ждет манны небесной, - сказал тесть.
– День и ночь гоняет по степи.
– Нехай... Шило ему в задницу! Мы пороть горячку не будем. Тут маленько перетерпим.
– Что мы тут высидим?!
– Не паникуйте, Федорович. Нонче закат, гляньте, не кровавый, а светленький, с багрецой. На взяток.
Гордеич, раздосадованный, захрипел:
– Шо ты, Федорович, молишься на Филиппа! Он не дьячок, ты не прихожанин. Плюй с высокой горы!
– Он сильный разведчик, - сказал тесть.
– На него не плюнешь.
17 июня
Сегодня вдвоем ходили в верхний хутор. Хозяев опять не застали, хотя приспело обирать вишни: ветки в крупных рдяных ягодах свисали до земли. Я заглянул сквозь щели в забитые окна и увидел внутри хаты просторные, на деревянных полах комнаты, стены и потолки в них были побелены. Значит, хозяева действительно собираются продавать усадьбу или надумали переселиться обратно.
Двор пуст и довольно обширен: в нем легко можно разместить всю нашу пасеку, не затрагивая сада. Тесть, похаживая вокруг хаты, предавался идиллическим мечтаниям:
– Огород вскопаю, посажу картошку, лучок, огурцы.
Пожалуйста, Петр Алексеевич! С весны до зимних холодов столуйся с огорода, ешь свеженькое. Рисуй. На зиму можно не увозить пасеку, а составить улья в одну комнату. Какую-нибудь тетушку попросим, чтоб приглядывала. Раз в месяц буду наведываться. А? Хорошо?
– И он окидывал меня ясными, младенчески чистыми глазами.
– Летом привезу сюда бабку, пускай готовит нам еду.
Три-четыре хороших качки - и порядок. За мной, Маруся, не гонись. Я на много, Петр Алексеевич, не рассчитываю. Тридцати фляжек достаточно.
Он нарвал вишен и подал мне:
– Ешь! Все одно будет наша.
В это время из соседнего огорода донесся слабый старушечий голос:
– Кто там? Ты, Юхимович?
– Да нет, бабусь! Чужие. Купцы!
– А-а, родимые!
– чему-то возрадовалась старуха.
– Дайте-ка я притёпаю к вам, проберусь скрозь жигуку.
Ух, треклятая! Кусается... Никак не вырублю ее на перелазе, рук недостаеть.
– Старуха перешагнула через низкий полусгнивший плетень и, горбясь, семеня мелкими шагами, приблизилась к нам. Она одета в длинную, с оборками юбку. Спереди у нее фартук, голова повязана черным, в белые крапинки, платком - любимая расцветка всех деревенских, доживающих свой век старух.
– А где ваши соседи?
– У, сынок! Они на нижний хутор перебрались, к магазину.
Тестю польстило неожиданное обращение к нему старухи. Забыл он давным-давно, когда его называли сынком.
– А что, бабусь, я еще ничего? Сколько, по-вашему, мне лет?
– Он распрямил грудь и поднял голову, словно позировал перед фотокамерой.
Старуха подслеповато прищурилась, с неуверенностью обронила:
– Пятьдесят... чи меньше?
– О! Выходит, я парень хоть куда!
– тесть, необыкновенно довольный, широко улыбался.
– А сколько вам, бабушка?
– Пошел шестьдесят сёмый.
– Так я старше вас. Мне за семьдесят перевалило.
В слезящихся глазах старухи мелькнул и погас огонек удивления.
– Моложавые. Хорошо сохранились.
– Я по утрам зарядку делал, когда находился на руководящей работе. Сырые яйца пил заместо водки.
– А-а! Ну и хорошо, - кивнула старуха.
– Здоровье берегли. Я тоже водку не пила, а, вишь ты, состарилась.
Ноженьки не держуть. Сапачкой шибко махала. Всю силушку в поле порастеряла. Теперь вот со своим огородом не управлюсь. Картошка бурьяном зарастает.. Ох, грехи наши тяжкие!
– Одна живете?
– Одна. Дочки в городе поустроились. Зову, зову их домой - не хочуть. А чего бы тут не жить? Всего вдосталь. Ешь, пей. Ни одной молодой души на верхнем хуторе. Старики да старухи. Рушится хутор.
– Она вышла на улицу, повернулась лицом к озеру.
– Там было два ряда хат. Пустых. Побросали их. Цыганский табор расселили. Пожили цыгане с годка два, печки завалили и снялись. Не привыкли они на привязи стоять. Вольный народ... безалаберный.
– А эта чья хата? Где хозяева?
– На ферме. Он скотником, она дояркой. По полтыщи в месяц гребуть. На что им сдалось это поместье.
У них другое есть, большое. Мне наказали: объявится хороший купец продайте.
– Вот мы и хотим купить эту хатку.
– С богом!
– старуха перекрестилась.
– Покупайте.
Вы, я вижу, люди добрые... не цыгане. И мне веселее. Зимой, батюшка, страшно. Вон где от меня соседкина хата!
С моими ножками час тёпать.
– Сколько ж они просят за нее?
– Задаром отдають. Двести рублей.
– Я покупаю. Через неделю принесу задаток.
– А кто ж вы будете?
– Я, бабушка, пчеловод. На той горке, у лесополосы, стою.
Старуха завела нас к себе в хату, угостила вишнями, парным молоком, нарвала с грядки огурцов и зеленого лука, наложила в сумку с полсотни крупных яиц. Тесть вынул кошелек и хотел было расплатиться с нею, но она категорически отказалась и вернула ему деньги, заявив, что всякого добра у нее через край, некому есть.
– Берите, батюшка!
– суетясь вокруг него, говорила она.
– И еще приходьте. Не обедняю.