Погоня за дождем
Шрифт:
– Скубетесь как петухи, - выговаривал он Матвеичу.
– Ёк-макарёк, чего вы не поделили промеж собой! Старые дурни... Где Федорович?
Матвеич невинно пожал плечами и ладонью отогнал от лица накинутый ветром дым затлевших в дымаре гнилушек.
– Я ему не нянька.
– Шо ты притворяешься! Не надо было улики сдвигать! Все мудришь.
– Сдвиньте и вы, кто вам мешаеть.
– Медом его попрекнул. Кому позавидовал! Помирился бы с Федоровичем.
– А я с ним не дрался. Плохими словами не обзывал, - спокойно отвечал Матвеич.
В сумерках накатило споднизу быстро нарастающим ревом грузовой машины, полоснуло по горе вырвавшимися из ложбины пучками света, и мы с Надей увидели на подножке кабины нашего старика. Он спрыгнул наземь и не мешкая распорядился:
– Петр Алексеевич! Давай закрывать летки и грузиться. Пчелы сели?
– Сели.
Опешил Гордеич. Не ожидал он такого от Ильи Федоровича. Жмурясь на яркие фары, бестолково потоптался у своей будки, скинул фуфайку и нетвердым, осекшимся голосом выдавил:
– Куда-а?!
– К Чистым ключам.
– Да там же голые бугры! Ты шо? Через полторы недели качать, а ты бросаешь золотое место. Мы тут набьем по десять фляг!
– Не уговаривай меня, я не девка.
– Илья Федорович решительно закрыл леток у крайнего улья.
И понял Гордеич: его он не переломит никакой силой.
Растерянно огляделся, съежился и позвал Матвеича в надежде, что тот извинится перед Ильей Федоровичем и, может, все образуется, но Матвеич не откликнулся: где-то притих во тьме балки и, наверное, чутко ловил ухом их голоса, сидел и чего-то дожидался. Надя, пугаясь новой бессонной ночи, жалея отца, начала убеждать его не горячиться, как-нибудь вытерпеть до качки, ведь это не трудно - на сладкой каторге он больше терпел. В последний, в последний раз поступиться малым, а потом - всегда и во всем знать себе цену.
– Я тебя, дочка, плохому не учил, - сердито сказал Илья Федорович.
– Не учи и ты меня. Иной раз приходится жертвовать.
– Из-за кого? Из-за Матвеича?!
– Ради себя.
Слушал их, слушал удрученный Гордеич - и не то удивился, не то вымолвил с осуждением:
– Ну, Федорович! Ты как железобетон!
– Чем стоять без дела, лучше бы подсобил нам.
Зябко встряхнул Гордеич узкими плечами, поглядел на будку своего компаньона, словно опасаясь быть заподозренным в сообщничестве с неукротимым председателем, и вместе со мною принялся воровато носить ульи.
Грустно, горько было ему в этот темный августовский вечер с вызревшими на чистом небе звездами. Иногда, отвлекаясь от работы, он бегал выследить, не вернулся ли Матвеич к себе, но в будке было по-прежнему темно, глухо, и он семенил назад еще более расстроенным. Таким мне и запомнился Гордеич: подавленным, суетливо мечущимся между пасекой Матвеича и нашей машиной.
– Ну, прощай, - сказал ему напоследок Илья Федорович.
– Не поминай лихом.
– Федорович? Шо ж такое творится?
– он долго не отпускал и мелко тряс его руку.
– Была ж надежная компания... Враг его подкузьмил с этими уликами.
– Не в одних уликах дело. Ты - думай! После все поймешь.
– Я покачаю... ты примешь меня к себе?
– Приму. Только серьезно решай, с кем тебе быть, - последовал суровый ответ.
И мы тронулись по наезженному следу вниз по балке. Маленький Гордеич черным сучком застыл в отдалении, обратив в нашу сторону смутно белеющее во тьме лицо.
Я сидел один наверху, на ульях. Надо мною колебалось, медленно поворачивалось темное небо, мерцали далекие, одному взору достижимые звезды. Глядя на них, я думал о смятении Гордеича и о поступке Ильи Федоровича. Не каждый, далеко не каждый волен отважиться на такое понятно, кому хочется терять удачу. Она была так близка, осязаема и уже манила нас новым взятком, но Илья Федорович наперекор всему пренебрег им.
Он не привык поступаться совестью и сразу же, без всякого промедления пришел к душевному выбору... А я?
Я все еще на распутье, во мне не хватает мужества. Неотступная мысль о Тоне, о последней встрече с нею жгла, преследовала меня укором; и я внезапно понял: настал и для меня момент выбора, больше медлить нельзя. Сегодня, завтра - или никогда. И вообще я должен решить, как продолжать свою жизнь дальше.
...Эта история заставила меня одуматься. Я как бы проник внутренним зрением в собственную душу, осмотрелся - и вовремя нашел точку опоры, чтобы удержаться, не соскользнуть вниз. Да, я удержался на той предельной, роковой грани, откуда или возвышается, или бесповоротно падает человек. Ведь третьего нам не дано. Моим прозрением, а потом и окончательным выздоровлением я обязан Тоне и с виду простодушному, наивному в порывах, но честному и неколебимому в убеждениях Илье Федоровичу. Лишь там, у Червонной горы, открылся мне высокий смысл всей его подвижнической жизни.
Так внезапно в горах нам открывается светлая, стихиям неподвластная, манящая к себе вершина, до которой шагать и шагать.
ОТ АВТОРА
На этом обрывается последняя запись из дневника моего давнего приятеля Петра Алексеевича Борисова, предоставившего мне свой труд в полное распоряжение. Однажды я было поддался искушению несколько исправить те места, которые не вполне отвечают моим собственным представлениям о Петре Алексеевиче и порою выставляют его не в лучшем виде, но по зрелом размышлении я пришел к выводу, что следует оставить все без изменения так, как это ложилось на душу автору записок, чтобы не нарушить целостного впечатления от них. Прав я или не прав - пусть об этом судит проницательный читатель.
1975 - 1977