Покаянный канон: жертвенница
Шрифт:
Вместо того чтобы согласиться, я покачала головой:
— В общем-то, нет. Меня никто и нигде особенно не ждет.
— Почему же никто и нигде? Я постоянно жду вас вот уже три дня. И думаю, нет, просто уверен в том, что я далеко не самый достойный и важный человек, желающий вашего присутствия, — добавил он после некоторой паузы.
Я почувствовала, как дурацкий подростковый румянец покрывает мои щеки, а к глазам подступают еще более дурацкие, никчемные слезы. Мне вдруг нестерпимо захотелось обнять его, прижать к себе и, гладя его большую красивую голову, сказать:
— Глупый, глупый… Я не хочу, не желаю видеть никого достойного и важного, я знаю только одно, что самый важный и достойный человек, присутствие которого для меня сейчас необходимо, это…
Я была готова протянуть к нему руки, но не знала, как его назвать: на «ты» или по-прежнему на «вы»? Казалось, именно это, и только это сдерживало меня. Не стеснение, не присутствие в палате еще одного больного, а именно эта формальность.
Я молчала, продолжая краснеть и глотать подступавшие слезы. Вероятно, тоже почувствовав неловкость от затянувшейся паузы, он спросил:
— Хотите, я почитаю вам стихи?
— Хочу, — ответила я.
Он тоже был смущен и не совсем готов к такому повороту беседы. Какое-то время он выбирал, с чего начать, но очень скоро к нему вернулась его обычная уверенность, и он одно за другим, почти без перерыва, без пауз стал читать мне свои удивительные стихи. Я молча слушала, не всегда улавливая, где кончалось одно и начиналось другое стихотворение. Да этого, в общем-то, и не требовалось. Я воспринимала его стихи как одну большую поэму, а точнее — как некую музыку, которую создавали слова, рифмы, его тихий, но сильный голос, звучавший не где-то вовне, а словно во мне самой.
Он говорил о любви и разлуках, о птицах и цветах, о смерти и вечности… Не было никакой интонации, просто слова, слова о самом ничтожном и все-таки главном, как было сказано в одном из его стихотворений.
А потом он сказал:
— Довольно.
И замолчал. И через какое-то время добавил, глядя на меня с улыбкой:
— Стихи — вещь сугубо штучная, когда стихов слишком много, они теряют свою значимость и ценность.
Я хотела возразить, я хотела сказать, что нет, эти стихи как жизнь, а жизни не может быть слишком много. Я отчаянно покачала головой… Но он перебил меня, взяв за руку первый раз за время нашего короткого знакомства. Он сказал совсем не то, чего можно было ожидать в такой момент, словно мы вообще говорили о чем-то другом:
— Берта, пожалуйста, не думай, что я буду всегда таким, каким ты видишь меня сейчас. Даже если мне не суждено подняться на ноги и ходить, я не буду инвалидом в общепринятом значении этого слова. Жизнь моя будет по возможности полноценной. Пусть не так, как у других, пусть по-своему, но обязательно наполненной смыслом и действием. Все будет хорошо, все будет хорошо, Берта. А сейчас иди домой, — сказал он, не отпуская моей руки. — Меня здесь с утра изрядно помучили. Я сегодня усталый и неинтересный. Иди и непременно приходи завтра и послезавтра.
Он был по-настоящему мудр. И, несомненно, знал обо мне все до самой короткой мысли, до самого мизерного движения моей души. Иначе зачем бы ему было говорить все это именно сегодня, именно в этот момент.
Мне было грустно и тоскливо, мне было тоскливо и одиноко. До слез, сдерживаемых растраченной в последних неудачах и без того невеликой волей. Мне было грустно и одиноко без нее.
Пять, десять лет своей никчемной жизни отдал бы я теперешний за одну возможность прижаться головой к ее маленькой уютной груди, ощутить, вдохнуть ни с чем не сравнимый запах ее волос, поцеловать ее розовые, чуть шероховатые на выпуклостях от стирки ладони.
А может быть, я отдал бы за все это и всю свою оставшуюся жизнь, испросив, заначив, урвав для себя один день, прожитый около нее, вместе с ней…
Я по-прежнему ощущала его руку в своей руке, будто бы он шел рядом, вел меня по вечернему городу. Фразы из его стихов звучали в голове, подчиняя себе мою волю, сопровождая мои шаги и направляя их по своему усмотрению во времени и пространстве.
Я поднималась к легким белым облакам вместе с его птицами, подставляла теплому предзакатному солнцу свое лицо, как его цветы. Я вспоминала следом за ним, что такое любовь, предвкушая ее неизбежную вечность.
Я знала, что люблю, теперь я это знала. И еще я знала, что чувство это для меня в мои отнюдь не юные годы совершенно ново во всех несчетных своих проявлениях. Ничего подобного никогда со мной не случалось, ничего хоть сколько-то похожего на мое теперешнее состояние я никогда не испытывала…
Большинство женщин лишь с годами, с приходом расцвета, зрелости узнают, что такое оргазм, начинают испытывать всю полноту сексуальной близости. Я же, напротив, все это постигла достаточно рано, едва ли не с первых дней жизни со своим первым и единственным мужчиной.
Но любовь, близость душевная, наиболее высокая и значительная, пришла ко мне не в пору юности, а с усталыми годами и нелегкой зрелостью.
Ну и пусть! Я рада ей, я счастлива, как только может быть счастлива женщина, встречая ее, свою первую и настоящую любовь!
А он… Он узнает о моей любви, если захочет о ней узнать. А если нет… Я все равно счастлива, я благодарна ему не за его, а за свою любовь.
Странно, но счастье мое просилось на волю слезами, мне хотелось плакать, но я дотерпела до дома. Слава Богу, ни Ольги, ни Лешки с Игорьком не было, и на этот раз мне ничего никому не пришлось объяснять. Хотя, надо думать, несуразное мое состояние вполне располагало к допросу с пристрастием.
Взяв с собой магнитофон и кассету со своими любимыми балладами Криса Ри, голос которого был так похож на голос Лаврентия, я забралась в теплую ванну. Здесь моих тихих слез никто не увидит, и даже когда я выйду из своего убежища, на мокрые глаза и покрасневшие веки никто не обратит внимания.
Я плакала и думала о том, что свело нас с ним само провидение, и ничто другое. Ведь травматология, где он почему-то лежал, хотя должен был бы лежать в нейрохирургии, не была отделением, закрепленным за мной. Как раз наоборот, постоянно я работала именно в нейрохирургии. Но в этот день одна сотрудница попросила ее подменить. И именно в этот день настала очередь Лаврентия сдавать кровь на общий анализ, хотя сдают такой анализ только раз в десять дней.
И еще я думала о том, как мне его называть. Ни одно из ласкательно-уменьшительных производных от его имени никоим образом не годилось. Только его полное имя — Лаврентий — было ему к лицу.
Шел третий день нашего знакомства, и я запомнила его целиком, потому что это был последний день нашего существования друг без друга. Дальше была общая жизнь, уже не делимая памятью на дни. Вспоминаются только отдельные случаи, происшествия, события, радости и печали, обретения и потери, лишь отчасти привязанные к тому или иному сроку.