ЖАНРЫ

Полное собрание сочинений и писем в тридцати томах. Сочинения т 4-7

Чехов Антон Павлович

Шрифт:

{06079}

жизни, не выношу наших бесцветных и бледных людей, которые все похожи один на другого, как капли воды! Все они сердечны и добродушны, потому что сыты, не страдают, не борются... А я хочу именно в большие, сырые дома, где страдают, ожесточены трудом и нуждой... И это казалось Огневу приторным и несерьезным. Когда Вера кончила, он всё еще не знал, что говорить, но молчать нельзя было, и он забормотал: - Я, Вера Гавриловна, очень благодарен вам, хотя чувствую, что ничем не заслужил такого... с вашей стороны... чувства. Во-вторых, как честный человек, я должен сказать, что... счастье основано на равновесии, то есть когда обе стороны... одинаково любят... Но тотчас же Огнев устыдился своего бормотания и замолчал. Он чувствовал, что в это время лицо у него было глупо, виновато, плоско, что оно было напряжено и натянуто... Вора, должно быть, сумела прочесть на его лице правду, потому что стала вдруг серьезной, побледнела и поникла головой. - Вы извините меня, - пробормотал Огнев, не вынося молчания.
– Я вас настолько уважаю, что... мне больно! Вера резко повернулась и быстро пошла назад к усадьбе. Огнев последовал за ней. - Нет, не надо!
– сказала Вера, махнув ему кистью руки.
– Не идите, я сама дойду... - Нет, все-таки... нельзя не проводить... Что ни говорил Огнев, всё до последнего слова казалось ему отвратительным и плоским. Чувство вины росло в нем с каждым шагом. Он злился, сжимал кулаки и проклинал свою холодность и неумение держать себя с женщинами. Стараясь возбудить себя, он глядел на красивый стан Верочки, на ее косу и следы, которые оставляли на пыльной дороге ее маленькие ножки, припоминал ее слова и слезы, но всё это только умиляло, по не раздражало его души. "Ах, да нельзя же насильно полюбить!
– убеждал он себя и в то же время думал: - Когда же я полюблю не насильно? Ведь мне уже под 30! Лучше Веры я никогда не встречал женщин и никогда не встречу... О, собачья старость! Старость в 30 лет!" Вера шла впереди него всё быстрее и быстрее, не

{06080}

оглядываясь и поникнув головой. Ему казалось, что с горя она осунулась, сузилась в плечах... "Воображаю, что творится теперь у нее на душе!
– думал он, глядя ей в спину.
– Небось, и стыдно, и больно до того, что умирать хочется! Господи, столько во всем этом жизни, поэзии, смысла, что камень бы тронулся, а я... я глуп и нелеп!" У калитки Вера мельком взглянула на него и, согнувшись, кутаясь в платок, быстро пошла по аллее. Иван Алексеич остался один. Возвращаясь назад к лесу, он шел медленно, то и дело останавливался и оглядывался на калитку с таким выражением во всей своей фигуре, как будто не верил себе. Он искал глазами по дороге следов Верочкиных ног и не верил, что девушка, которая так нравилась ему, только что объяснилась ему в любви и что он так неуклюже и топорно "отказал" ей! Первый раз в жизни ему приходилось убедиться на опыте, как мало зависит человек от своей доброй воли, и испытать на себе самом положение порядочного и сердечного человека, против воли причиняющего своему ближнему жестокие, незаслуженные страдания. У него болела совесть, а когда скрылась Вера, ему стало казаться, что он потерял что-то очень дорогое, близкое, чего уже не найти ему. Он чувствовал, что с Верой ускользнула от него часть его молодости и что минуты, которые он так бесплодно пережил, уже более не повторятся. Дойдя до мостика, он остановился и задумался. Ему хотелось найти причину своей странной холодности. Что она лежала не вне, а в нем самом, для него было ясно. Искренно сознался он перед собой, что это не рассудочная холодность, которою так часто хвастают умные люди, не холодность себялюбивого глупца, а просто бессилие души, неспособность воспринимать глубоко красоту, ранняя старость, приобретенная путем воспитания, беспорядочной борьбы из-за куска хлеба, номерной бессемейной жизни. С мостика он медленно, словно нехотя, пошел в лес. Здесь, где на черных, густых потемках там и сям обозначались резкими пятнами проблески лунного света, где он ничего не ощущал, кроме своих мыслей, ему страстно захотелось вернуть потерянное.

{06081}

И помнит Иван Алексеич, что он опять вернулся. Подзадоривая себя воспоминаниями, рисуя насильно в своем воображении Веру, он быстро шагал к саду. По дороге и в саду тумана уже не было, и ясная луна глядела с неба, как умытая, только лишь восток туманился и хмурился... Помнит Огнев свои осторожные шаги, темные окна, густой запах гелиотропа и резеды. Знакомый Каро, дружелюбно помахивая хвостом, подошел к нему и понюхал его руку... Это было единственное живое существо, видевшее, как он раза два прошелся вокруг дома, постоял у темного окна Веры и, махнув рукой, с глубоким вздохом пошел из сада. Через час уже он был в городке и, утомленный, разбитый, прислонившись туловищем и горячим лицом к воротам постоялого двора, стучал скобкой. Где-то в городке спросонок лаяла собака, и точно в ответ на его стук около церкви зазвонили в чугунную доску... - Шляешься по ночам...
– ворчал хозяин-старовер в длинной, словно женской сорочке, отворяя ему ворота. - Чем шляться-то, лучше бы богу молился. Войдя к себе в комнату, Иван Алексеич опустился на постель и долго-долго глядел на огонь, потом встряхнул головой и стал укладываться...

{06082}

НАКАНУНЕ ПОСТА

– Павел Васильич!
– будит Пелагея Ивановна своего мужа.
– А Павел Васильич! Ты бы пошел позанимался со Степой, а то он сидит над книгой и плачет. Опять чего-то не понимает! Павел Васильич поднимается, крестит зевающий рот и говорит мягко: - Сейчас, душенька! Кошка, спящая рядом с ним, тоже поднимается, вытягивает хвост, перегибает спину и жмурится. Тишина... Слышно, как за обоями бегают мыши. Надев сапоги и халат, Павел Васильич, помятый и хмурый спросонок, идет из спальни в столовую; при его появлении другая кошка, которая обнюхивала на окне рыбное заливное, прыгает с окна на пол и прячется за шкаф. - Просили тебя нюхать!
– сердится он, накрывая рыбу газетной бумагой.
– Свинья ты после этого, а не кошка... Из столовой дверь ведет в детскую. Тут за столом, покрытым пятнами и глубокими царапинами, сидит Степа, гимназист второго класса, с капризным выражением лица и с заплаканными глазами. Приподняв колени почти до подбородка и охватив их руками, он качается, как китайский болванчик, и сердито глядит в задачник. - Учишься?
– спрашивает Павел Васильич, подсаживаясь к столу и зевая.
– Так, братец ты мой... Погуляли, поспали, блинов покушали, а завтра сухоядение, покаяние и на работу пожалуйте. Всякий период времени имеет свой предел. Что это у тебя глаза заплаканные? Зубренция одолела? Знать, после блинов противно науками питаться? То-то вот оно и есть. - Да ты что там над ребенком смеешься?
– кричит из другой комнаты Пелагея Ивановна.
– Чем смеяться,

{06083}

показал бы лучше! Ведь он завтра опять единицу получит, горе мое! - Ты чего не понимаешь?
– спрашивает Павел Васильич у Степы. - Да вот... деление дробей!
– сердито отвечает тот. - Деление дроби на дробь... - Гм... чудак! Что же тут? Тут и понимать нечего. Отзубри правило, вот и всё... Чтобы разделить дробь на дробь, то для этой цели нужно числителя первой дроби помножить на знаменателя второй, и это будет числителем частного... Ну-с, засим знаменатель первой дроби... - Я это и без вас знаю!
– перебивает его Степа, сбивая щелчком со стола ореховую скорлупу.
– Вы покажите мне доказательство! - Доказательство? Хорошо, давай карандаш. Слушай. Положим, нам нужно семь восьмых разделить на две пятых. Так-с. Механика тут в том, братец ты мой, что требуется эти дроби разделить друг на дружку... Самовар поставили? - Не знаю. - Пора уж чай пить... Восьмой час. Ну-с, теперь слушай. Будем так рассуждать. Положим, нам нужно разделить семь восьмых не на две пятых, а на два, то есть только на числителя. Делим. Что же получается? - Семь шестнадцатых. - Так. Молодец. Ну-с, штукенция в том, братец ты мой, что мы... что, стало быть, если мы делили на два, то... Постой, я сам запутался. Помню, у нас в гимназии учителем арифметики был Сигизмунд Урбаныч, из поляков. Так тот, бывало, каждый урок путался. Начнет теорему доказывать, спутается и побагровеет весь и по классу забегает, точно его шилом кто-нибудь в спину, потом раз пять высморкается и начнет плакать. Но мы, знаешь, великодушны были, делали вид, что не замечаем. "Что с вами, спрашиваем, Сигизмунд Урбаныч? У вас зубы болят?" И скажи, пожалуйста, весь класс из разбойников состоял, из сорвиголов, но, понимаешь ты, великодушны были! Таких маленьких, как ты, в мое время не было, а всё верзилы, этакие балбесы, один другого выше. К примеру сказать, у нас в третьем классе был Мамахин: господи, что за дубина! Понимаешь ты, дылда в сажень ростом, идет - пол

{06084}

дрожит, хватит кулачищем по спине - дух вон! Не то, что мы, даже учителя его боялись. Так вот этот самый Мамахин, бывало... За дверью слышатся шаги Пелагеи Ивановны. Павел Васильич мигает на дверь и шепчет: - Мать идет. Давай заниматься. Ну, так вот, братец ты мой, - возвышает он голос, - эту дробь надо помножить на эту. Ну-с, а для этого нужно числителя первой дроби пом... - Идите чай пить!
– кричит Пелагея Ивановна. Павел Васильич и его сын бросают арифметику и идут пить чай. А в столовой уже сидит Пелагея Ивановна и с ней тетенька, которая всегда молчит, и другая тетенька, глухонемая, и бабушка Марковна - повитуха, принимавшая Степу. Самовар шипит и пускает пар, от которого на потолке ложатся большие волнистые тени. Из передней, задрав вверх хвосты, входят кошки, заспанные, меланхолические... - Пей, Марковна, с вареньем, - обращается Пелагея Ивановна к повитухе, - завтра пост великий, наедайся сегодня! Марковна набирает полную ложечку варенья, нерешительно, словно порох, подносит ко рту и, покосившись на Павла Васильича, ест; тотчас же ее лицо покрывается сладкой улыбкой, такой же сладкой, как само варенье. - Варенье очень даже отличное, - говорит она.
– Вы, матушка, Пелагея Ивановна, сами изволили варить? - Сама. Кому же другому? Я всё сама. Степочка, я тебе не жидко чай налила? Ах, ты уже выпил! Давай, ангелочек мой, я тебе еще налью. - Так вот этот самый Мамахин, братец ты мой, - продолжает Павел Васильич, поворачиваясь к Степе, - терпеть не мог учителя французского языка. "Я, кричит, дворянин и не позволю, чтоб француз надо мною старшим был! Мы, кричит, в двенадцатом году французов били!" Ну, его, конечно, пороли... си-ильно пороли! А он, бывало, как заметит, что его пороть хотят, прыг в окно и был таков! Этак дней пять-шесть потом в гимназию не показывается. Мать приходит к директору, молит Христом-богом: "Господин директор, будьте столь добры, найдите моего Мишку, посеките

{06085}

его, подлеца!" А директор ей: "Помилуйте, сударыня, у нас с ним пять швейцаров не справятся!" - Господи, уродятся же такие разбойники!
– шепчет Пелагея Ивановна, с ужасом глядя на мужа.
– Каково-то бедной матери! Наступает молчание. Степа громко зевает и рассматривает на чайнице китайца, которого он видел уж тысячу раз. Обе тетеньки и Марковна осторожно хлебают из блюдечек. В воздухе тишина и духота от печки... На лицах и в движениях лень, пресыщение, когда желудки до верха полны, а есть все-таки нужно. Убираются самовар, чашки и скатерть, а семья всё сидит за столом... Пелагея Ивановна то и дело вскакивает и с выражением ужаса на лице убегает в кухню, чтобы поговорить там с кухаркой насчет ужина. Обе тетеньки сидят в прежних позах, неподвижно, сложив ручки на груди, и дремлют, поглядывая своими оловянными глазками на лампу. Марковна каждую минуту икает и спрашивает: - Отчего это я икаю? Кажется, и не кушала ничего такого... и словно бы не пила... Ик! Павел Васильич и Степа сидят рядом, касаясь друг друга головами, и, нагнувшись к столу, рассматривают "Ниву" 1878 года. - "Памятник Леонардо да-Винчи перед галереей Виктора Эммануила в Милане". Ишь ты... Вроде как бы триумфальные ворота... Кавалер с дамой... А там вдали человечки... - Этот человечек похож на нашего гимназиста Нискубина, - говорит Степа. - Перелистывай дальше... "Хоботок обыкновенной мухи, видимый в микроскоп". Вот так хоботок! Ай да муха! Что же, брат, будет, ежели клопа под микроскопом поглядеть? Вот гадость! Старинные часы в зале сипло, точно простуженные, не бьют, а кашляют ровно десять раз. В столовую входит кухарка Анна и - бух хозяину в ноги! - Простите Христа ради, Павел Васильич!
– говорит она, поднимаясь вся красная. - Прости и ты меня Христа ради, - отвечает Павел Васильич равнодушно. Анна тем же порядком подходит к остальным членам семьи, бухает в ноги и просит прощенья. Минует

{06086}

она одну только Марковну, которую, как неблагородную, считает недостойной поклонения. Проходит еще полчаса в тишине и спокойствии... "Нива" лежит уже на диване, и Павел Васильич, подняв вверх палец, читает наизусть латинские стихи, которые он выучил когда-то в детстве. Степа глядит на его палец с обручальным кольцом, слушает непонятную речь и дремлет; трет кулаками глаза, а они у него еще больше слипаются. - Пойду спать...
– говорит он, потягиваясь и зевая. - Что? Спать?
– спрашивает Пелагея Ивановна.
– А заговляться? - Я не хочу. - Да ты в своем уме?
– пугается мамаша.
– Как же можно не заговляться? Ведь во весь пост не дадут тебе скоромного! Павел Васильич тоже пугается. - Да, да, брат, - говорит он.
– Семь недель мать не даст скоромного. Нельзя, надо заговеться. - Ах, да мне спать хочется!
– капризничает Степа. - В таком случае накрывайте скорей на стол!
– кричит встревоженно Павел Васильич.
– Анна, что ты там, дура, сидишь? Иди поскорей, накрывай на стол! Пелагея Ивановна всплескивает руками и бежит в кухню с таким выражением, как будто в доме пожар. - Скорей! Скорей!
– слышится по всему дому.
– Степочка спать хочет! Анна! Ах боже мой, что же это такое? Скорей! Через пять минут стол уже накрыт. Кошки опять, задрав вверх хвосты, выгибая спины и потягиваясь, сходятся в столовую... Семья начинает ужинать. Есть никому не хочется, у всех желудки переполнены, но есть все-таки нужно.

{06087}

БЕЗЗАЩИТНОЕ СУЩЕСТВО

Как ни силен был ночью припадок подагры, как ни скрипели потом нервы, а Кистунов все-таки отправился утром на службу и своевременно начал приемку просителей и клиентов банка. Вид у него был томный, замученный, и говорил он еле-еле, чуть дыша, как умирающий. - Что вам угодно?
– обратился он к просительнице в допотопном салопе, очень похожей сзади на большого навозного жука. - Изволите ли видеть, ваше превосходительство, - начала скороговоркой просительница, - муж мой, коллежский асессор Щукин, проболел пять месяцев, и, пока он, извините, лежал дома и лечился, ему без всякой причины отставку дали, ваше превосходительство, а когда я пошла за его жалованьем, они, изволите видеть, вычли из его жалованья 24 рубля 36 коп.! За что?
– спрашиваю.
– "А он, говорят, из товарищеской кассы брал и за него другие чиновники ручались". Как же так? Нешто он мог без моего согласия брать? Это невозможно, ваше превосходительство. Да почему такое? Я женщина бедная, только и кормлюсь жильцами... Я слабая, беззащитная... От всех обиду терплю и ни от кого доброго слова не слышу... Просительница заморгала глазами и полезла в салоп за платком. Кистунов взял от нее прошение и стал читать. - Позвольте, как же это?
– пожал он плечами.
– Я ничего не понимаю. Очевидно, вы, сударыня, не туда попали. Ваша просьба по существу совсем к нам не относится. Вы потрудитесь обратиться в то ведомство, где служил ваш муж. - И-и, батюшка, я в пяти местах уже была, и везде даже прошения не взяли!
– сказала Щукина.
– Я уж и голову потеряла, да спасибо, дай бог здоровья

{06088}

зятю Борису Матвеичу, надоумил к вам сходить. "Вы, говорит, мамаша, обратитесь к господину Кистунову: он влиятельный человек, для вас всё может сделать"... Помогите, ваше превосходительство! - Мы, госпожа Щукина, ничего не можем для вас сделать... Поймите вы: ваш муж, насколько я могу судить, служил по военно-медицинскому ведомству, а наше учреждение совершенно частное, коммерческое, у нас банк. Как не понять этого! Кистунов еще раз пожал плечами и повернулся к господину в военной форме, с флюсом. - Ваше превосходительство, - пропела жалобным голосом Щукина, - а что муж болен был, у меня докторское свидетельство есть! Вот оно, извольте поглядеть! - Прекрасно, я верю вам, - сказал раздраженно Кистунов, - но, повторяю, это к нам не относится. Странно и даже смешно! Неужели ваш муж не знает, куда вам обращаться? - Он, ваше превосходительство, у меня ничего не знает. Зарядил одно: "Не твое дело! Пошла вон!" да и всё тут... А чье же дело? Ведь на моей-то шее они сидят! На мое-ей! Кистунов опять повернулся к Щукиной и стал объяснять ей разницу между ведомством военно-медицинским и частным банком. Та внимательно выслушала его, кивнула в знак согласия головой и сказала: - Так, так, так... Понимаю, батюшка. В таком случае, ваше превосходительство, прикажите выдать мне хоть 15 рублей! Я согласна не всё сразу. - Уф!
– вздохнул Кистунов, откидывая назад голову.
– Вам не втолкуешь! Да поймите же, что обращаться к нам с подобной просьбой так же странно, как подавать прошение о разводе, например, в аптеку или в пробирную палатку. Вам недоплатили, но мы-то тут при чем? - Ваше превосходительство, заставьте вечно бога молить, пожалейте меня, сироту, - заплакала Щукина. - Я женщина беззащитная, слабая... Замучилась до смерти... И с жильцами судись, и за мужа хлопочи, и по хозяйству бегай, а тут еще говею и зять без места... Только одна слава, что пью и ем, а сама еле на ногах стою... Всю ночь не спала.

{06089}

Кистунов почувствовал сердцебиение. Сделав страдальческое лицо и прижав руку к сердцу, он опять начал объяснять Щукиной, но голос его оборвался... - Нет, извините, я не могу с вами говорить, - сказал он и махнул рукой.
– У меня даже голова закружилась. Вы и нам мешаете и время понапрасну теряете. Уф!.. Алексей Николаич, - обратился он к одному из служащих, - объясните вы, пожалуйста, госпоже Щукиной! Кистунов, обойдя всех просителей, отправился к себе в кабинет и подписал с десяток бумаг, а Алексей Николаич всё еще возился со Щукиной. Сидя у себя в кабинете, Кистунов долго слышал два голоса: монотонный, сдержанный бас Алексея Николаича и плачущий, взвизгивающий голос Щукиной... - Я женщина беззащитная, слабая, я женщина болезненная, - говорила Щукина.
– На вид, может, я крепкая, а ежели разобрать, так во мне ни одной жилочки нет здоровой. Еле на ногах стою и аппетита решилась... Кофий сегодня пила, и без всякого удовольствия. А Алексей Николаич объяснял ей разницу между ведомствами и сложную систему направления бумаг. Скоро он утомился, и его сменил бухгалтер. - Удивительно противная баба!
– возмущался Кистунов, нервно ломая пальцы и то и дело подходя к графину с водой.
– Это идиотка, пробка! Меня замучила и их заездит, подлая! Уф... сердце бьется! Через полчаса он позвонил. Явился Алексей Николаич. - Что у вас там?
– томно спросил Кистунов. - Да никак не втолкуем, Петр Александрыч! Просто замучились. Мы ей про Фому, а она про Ерему... - Я... я не могу ее голоса слышать... Заболел я... не выношу... - Позвать швейцара, Петр Александрыч, пусть ее выведет. - Нет, нет!
– испугался Кистунов.
– Она визг поднимет, а в этом доме много квартир, и про нас чёрт знает что могут подумать... Уж вы, голубчик, как-нибудь постарайтесь объяснить ей.

Поделиться с друзьями: