ЖАНРЫ

Полное собрание сочинений и писем в тридцати томах. Сочинения т 4-7

Чехов Антон Павлович

Шрифт:

{06090}

Через минуту опять послышалось гуденье Алексея Николаича. Прошло четверть часа, и на смену его басу зажужжал сиплый тенорок бухгалтера. - За-ме-чательно подлая!
– возмущался Кистунов, нервно вздрагивая плечами.
– Глупа, как сивый мерин, чёрт бы ее взял. Кажется, у меня опять подагра разыгрывается... Опять мигрень... В соседней комнате Алексей Николаич, выбившись из сил, наконец, постучал пальцем по столу, потом себе по лбу. - Одним словом, у вас на плечах не голова, - сказал он, - а вот что... - Ну, нечего, нечего...
– обиделась старуха.
– Своей жене постучи... Скважина! Не очень-то рукам волю давай. И, глядя на нее со злобой, с остервенением, точно желая проглотить ее, Алексей Николаич сказал тихим, придушенным голосом: - Вон отсюда! - Что-о?
– взвизгнула вдруг Щукина.
– Да как вы смеете? Я женщина слабая, беззащитная, я не позволю! Мой муж коллежский асессор! Скважина этакая! Схожу к адвокату Дмитрию Карлычу, так от тебя звания не останется! Троих жильцов засудила, а за твои дерзкие слова ты у меня в ногах наваляешься! Я до вашего генерала пойду! Ваше превосходительство! Ваше превосходительство! - Пошла вон отсюда, язва!
– прошипел Алексей Николаич. Кистунов отворил дверь и выглянул в присутствие. - Что такое?
– спросил он плачущим голосом. Щукина, красная как рак, стояла среди комнаты и, вращая глазами, тыкала в воздух пальцами. Служащие в банке стояли по сторонам и, тоже красные, видимо замученные, растерянно переглядывались. - Ваше превосходительство!
– бросилась к Кистунову Щукина.
– Вот этот, вот самый... вот этот... (она указала на Алексея Николаича) постучал себе пальцем по лбу, а потом по столу... Вы велели ему мое дело разобрать, а он насмехается! Я женщина слабая, беззащитная... Мой муж коллежский асессор, и сама я майорская дочь!

{06091}

– Хорошо, сударыня, - простонал Кистунов, - я разберу... приму меры... Уходите... после!.. - А когда же я получу, ваше превосходительство? Мне нынче деньги надобны! Кистунов дрожащей рукой провел себе по лбу, вздохнул и опять начал объяснять: - Сударыня, я уже вам говорил. Здесь банк, учреждение частное, коммерческое... Что же вы от нас хотите? И поймите толком, что вы нам мешаете. Щукина выслушала его и вздохнула. - Так, так...
– согласилась она.
– Только уж вы, паше превосходительство, сделайте милость, заставьте вечно бога молить, будьте отцом родным, защитите. Ежели медицинского свидетельства мало, то я могу и из участка удостоверение представить... Прикажите выдать мне деньги! У Кистунова зарябило в глазах. Он выдохнул весь воздух, сколько его было в легких, и в изнеможении опустился на стул. - Сколько вы хотите получить?
– спросил он слабым голосом. - 24 рубля 36 копеек. Кистунов вынул из кармана бумажник, достал оттуда четвертной билет и подал его Щукиной. - Берите и... и уходите! Щукина завернула в платочек деньги, спрятала и, сморщив лицо в сладкую, деликатную, даже кокетливую улыбочку, спросила: - Ваше превосходительство, а нельзя ли моему мужу опять поступить на место? - Я уеду... болен...
– сказал Кистунов томным голосом.
– У меня страшное сердцебиение. По отъезде его Алексей Николаич послал Никиту за лавровишневыми каплями, и все, приняв по 20 капель, уселись за работу, а Щукина потом часа два еще сидела в передней и разговаривала со швейцаром, ожидая, когда вернется Кистунов. Приходила она и на другой день.

{06092}

НЕДОБРОЕ ДЕЛО

– Кто идет? Ответа нет. Сторож не видит ничего, но сквозь шум ветра и деревьев ясно слышит, что кто-то идет впереди него по аллее. Мартовская ночь, облачная и туманная, окутала землю, и сторожу кажется, что земля, небо и он сам со своими мыслями слились во что-то одно громадное, непроницаемо-черное. Идти можно только ощупью. - Кто идет?
– повторяет сторож, и ему начинает казаться, что он слышит и шёпот и сдержанный смех.
– Кто тут? - Я, батюшка...
– отвечает старческий голос. - Да кто ты? - Я... прохожий. - Какой такой прохожий?
– сердито кричит сторож, желая замаскировать криком свой страх.
– Носит тебя здесь нелегкая! Таскаешься, леший, ночью по кладбищу! - Нешто тут кладбище? - А то что же? Стало быть, кладбище! Не видишь? - О-хо-хо-хх... Царица небесная!
– слышится старческий вздох.
– Ничего не вижу, батюшка, ничего... Ишь, темень-то какая, темень. Зги не видать, темень-то, батюшка! Ох-хо-хо-ххх... - Да ты кто такой? - Я - странник, батюшка, странный человек. - Черти этакие, полунощники... Странники тоже! Пьяницы...
– бормочет сторож, успокоенный тоном и вздохами прохожего, - Согрешишь с вами! День-деньской пьют, а ночью носит их нелегкая. А словно как будто я слыхал, что тут ты не один, а словно вас двое-трое. - Один, батюшка, один. Как есть один... О-хо-хо-х, грехи наши...

{06093}

Сторож натыкается на человека и останавливается. - Как же ты сюда попал?
– спрашивает он. - Заблудился, человек хороший. Шел на Митриевскую мельницу и заблудился. - Эва! Нешто тут дорога на Митриевскую мельницу? Голова ты баранья! На Митриевскую мельницу надо идтить много левей, прямо из города по казенной дороге. Ты спьяна-то лишних версты три сделал. Надо быть, нализался в городе? - Был грех, батюшка, был... Истинно, был, не стану греха таить. А как же мне теперь-то идтить? - А иди всё прямо и прямо по этой аллее, пока в тупик не упрешься, а там сейчас бери влево и иди, покеда всё кладбище пройдешь, до самой калитки. Там калитка будет... Отопри и ступай с богом. Гляди, в ров не упади. А там за кладбищем иди всё полем, полем, полем, пока не выйдешь на казенную дорогу. - Дай бог здоровья, батюшка. Спаси, царица небесная, и помилуй. А то проводил бы, добрый человек! Будь милостив, проводи до калитки! - Ну, есть мне время! Иди сам! - Будь милостив, заставь бога молить. Не вижу ничего, не видать зги, ни синь-пороха, батюшка... Темень-то, темень! Проводи, сударик! - Да, есть мне время провожаться! Ежели с каждым нянчиться, то этак не напровожаешься. - Христа ради проводи. И не вижу, и боюсь один кладбищем идтить. Жутко, батюшка, жутко, боюсь, жутко, добрый человек. - Навязался ты на мою голову, - вздыхает сторож. - Ну, ладно, пойдем! Сторож и прохожий трогаются с места. Они идут рядом, плечо о плечо и молчат. Сырой, пронзительный ветер бьет им прямо в лица, и невидимые деревья, шумя и потрескивая, сыплют на них крупные брызги... Аллея почти всплошную покрыта лужами. - Одно мне невдомек, - говорит сторож после долгого молчания, - как ты сюда попал? Ведь ворота на замок заперты. Через ограду перелез, что ли? Ежели через ограду, то старому человеку этакое занятие - последнее дело! - Не знаю, батюшка, не знаю. Как сюда попал, и сам не знаю. Наваждение. Наказал господь. Истинно,

{06094}

наваждение, лукавый попутал. А ты, батюшка, стало быть, тут в сторожах? - В сторожах. - Один на всё кладбище? Напор ветра так силен, что оба на минуту останавливаются. Сторож, выждав, когда ослабеет порыв ветра, отвечает: - Нас тут трое, да один в горячке лежит, а другой спит. Мы с ним чередуемся. - Так, так, батюшка, так. Ветер-то, ветер какой! Чай, покойники слышат! Гудёт, словно зверь лютой... О-хо-хо-х... - А ты сам откуда? - Издалече, батюшка. Вологодский я, дальний. По святым местам хожу и за добрых людей молюсь. Спаси и помилуй, господи. Сторож ненадолго останавливается, чтобы закурить трубку. Он приседает за спиной прохожего и сожигает несколько спичек. Свет первой спички, мелькнув, освещает на одно мгновение кусок аллеи справа, белый памятник с ангелом и темный крест; свет второй спички, сильно вспыхнувшей и потухшей от ветра, скользит, как молния, по левой стороне, и из потемок выделяется только угловая часть какой-то решетки; третья спичка освещает и справа и слева белый памятник, темный крест и решетку вокруг детской могилки. - Спят покойнички, спят родимые!
– бормочет прохожий, громко вздыхая.
– Спят и богатые, и бедные, и мудрые, и глупые, и добрые, и лютые. Всем им одна цена. И будут спать до гласа трубного. Царство им небесное, вечный покой. - Теперь вот идем, а будет время, когда и сами лежать будем, - говорит сторож. - Так, так. Все, все будем. Нет того человека, который не помрет. О-хо-хо-х. Дела наши лютые, помышления лукавые! Грехи, грехи! Душа моя окаянная, ненасытная, утроба чревоугодная! Прогневал господа, и не будет мне спасения ни на этом, ни на том свете. Завяз в грехи, как червяк в землю. - Да, а умирать надо. - То-то что надо. - Страннику, чай, легче помирать, чем нашему брату...
– говорит сторож.

{06095}

– Странники разные бывают. Есть и настоящие, которые богоугодные, блюдут свою душу, а есть и такие, что по кладбищу ночью путаются, чертей тешат... да-а! Иной, который странник, ежели пожелает, хватит тебя по башке топорищем, а из тебя и дух вон. - Зачем ты такие слова? - А так... Ну вот, кажись, и калитка. Она и есть. Отвори-ка, любезный! Сторож ощупью отворяет калитку, выводит странника за рукав и говорит: - Тут и конец кладбищу. Теперь иди всё полем и полем, покеда не упрешься в казенную дорогу. Только сейчас тут межевой ров будет, не упади... А выйдешь на дорогу, возьми вправо и так до самой мельницы... - О-хо-хо-х-х...
– вздыхает странник, помолчав.
– А я теперь так рассуждаю, что мне незачем на Митриевскую мельницу идтить... За каким лешим я туда пойду? Я лучше, сударик, здесь с тобой постою... - Зачем тебе со мной стоять? - А так... с тобой веселей... - Тоже, нашел себе весельщика! Странник ты, а вижу, любишь шутки шутить... - Известно, люблю!
– говорит прохожий, сипло хихикая.
– Ах ты, милый мой, любезный! Чай, долго теперь будешь вспоминать странника! - Зачем мне тебя вспоминать? - Да так, обошел я тебя ловко... Нешто я странник? Я вовсе не странник. - Кто же ты? - Покойник... Из гроба только что встал... Помнишь слесаря Губарева, что на масленой завесился? Так вот я самый и есть Губарев... - Ври больше! Сторож не верит, но чувствует во всем теле такой тяжелый и холодный страх, что срывается с места и начинает быстро нащупывать калитку. - Постой, куда ты?
– говорит прохожий, хватая его за руку.
– Э-э-э... ишь ты какой! На кого же ты меня покидаешь? - Пусти!
– кричит сторож, стараясь вырвать руку. - Сто-ой! Велю стоять и стой... Не рвись, пес поганый! Хочешь в живых быть, так стой и молчи,

{06096}

покеда велю... Не хочется только кровь проливать, а то давно бы ты у меня издох, паршивый... Стой! У сторожа подгибаются колена. Он в страхе закрывает глаза и, дрожа всем телом, прижимается к ограде. Он хотел бы закричать, но знает, что его крик не долетит до жилья... Возле стоит прохожий и держит его за руку... Минуты три проходит в молчании. - Один в горячке, другой спит, а третий странников провожает, - бормочет прохожий.
– Хорошие сторожа, можно жалованье платить! Не-ет, брат, воры завсегда проворней сторожов были! Стой, стой, не шевелись... Проходит в молчании пять, десять минут. Вдруг ветер доносит свист. - Ну, теперь ступай, - говорит прохожий, отпуская руку.
– Иди и бога моли, что жив остался. Прохожий тоже свистит, отбегает от калитки, и слышно, как он прыгает через ров. Предчувствуя что-то очень недоброе и всё еще дрожа от страха, сторож нерешительно отворяет калитку и, закрыв глаза, бежит назад. У поворота на большую аллею он слышит чьи-то торопливые шаги, и кто-то спрашивает его шипящим голосом: - Это ты, Тимофей? А где Митька? А пробежав всю большую аллею, он замечает в потемках маленький тусклый огонек. Чем ближе к огоньку, тем страшнее делается и тем сильнее предчувствие чего-то недоброго. "Огонь, кажись, в церкви, - думает он.
– Откуда ему быть там? Спаси и помилуй, владычица! Так оно и есть!" Минуту сторож стоит перед выбитым окном и с ужасом глядит в алтарь... Маленькая восковая свечка, которую забыли потушить воры, мелькает от врывающегося в окно ветра и бросает тусклые красные пятна на разбросанные ризы, поваленный шкапчик, на многочисленные следы ног около престола и жертвенника... Проходит еще немного времени, и воющий ветер разносит по кладбищу торопливые, неровные звуки набата...

{06097}

ДОМА

– Приходили от Григорьевых за какой-то книгой, но я сказала, что вас нет дома. Почтальон принес газеты и два письма. Кстати, Евгений Петрович, я просила бы вас обратить ваше внимание на Сережу. Сегодня и третьего дня я заметила, что он курит. Когда я стала его усовещивать, то он, по обыкновению, заткнул уши и громко запел, чтобы заглушить мой голос. Евгений Петрович Быковский, прокурор окружного суда, только что вернувшийся из заседания и снимавший у себя в кабинете перчатки, поглядел на докладывавшую ему гувернантку и засмеялся. - Сережа курит...
– пожал он плечами.
– Воображаю себе этого карапуза с папиросой! Да ему сколько лет? - Семь лет. Вам кажется это несерьезным, но в его годы курение составляет вредную и дурную привычку, а дурные привычки следует искоренять в самом начало. - Совершенно верно. А где он берет табак? - У вас в столе. - Да? В таком случае пришлите его ко мне. По уходе гувернантки Быковский сел в кресло перед письменным столом, закрыл глаза и стал думать. Он рисовал в воображении своего Сережу почему-то с громадной, аршинной папироской, в облаках табачного дыма, и эта карикатура заставляла его улыбаться; в то же время серьезное, озабоченное лицо гувернантки вызвало в нем воспоминания о давно прошедшем, наполовину забытом времени, когда курение в школе и в детской внушало педагогам и родителям странный, не совсем понятный ужас. То был именно ужас. Ребят безжалостно пороли, исключали из гимназии, коверкали им жизни, хотя ни один из педагогов и отцов не

{06098}

знал, в чем именно заключается вред и преступность курения. Даже очень умные люди не затруднялись воевать с пороком, которого не понимали. Евгений Петрович вспомнил своего директора гимназии, очень образованного и добродушного старика, который так пугался, когда заставал гимназиста с папироской, что бледнел, немедленно собирал экстренный педагогический совет и приговаривал виновного к исключению. Уж таков, вероятно, закон общежития: чем непонятнее зло, тем ожесточеннее и грубее борются с ним. Вспомнил прокурор двух-трех исключенных, их последующую жизнь и не мог не подумать о том, что наказание очень часто приносит гораздо больше зла, чем само преступление. Живой организм обладает способностью быстро приспособляться, привыкать и принюхиваться к какой угодно атмосфере, иначе человек должен был бы каждую минуту чувствовать, какую неразумную подкладку нередко имеет его разумная деятельность и как еще мало осмысленной правды и уверенности даже в таких ответственных, страшных по результатам деятельностях, как педагогическая, юридическая, литературная... И подобные мысли, легкие и расплывчатые, какие приходят только в утомленный, отдыхающий мозг, стали бродить в голове Евгения Петровича; являются они неизвестно откуда и зачем, недолго остаются в голове и, кажется, ползают по поверхности мозга, не заходя далеко вглубь. Для людей, обязанных по целым часам и даже дням думать казенно, в одном направлении, такие вольные, домашние мысли составляют своего рода комфорт, приятное удобство. Был девятый час вечера. Наверху, за потолком, во втором этаже кто-то ходил из угла в угол, а еще выше, на третьем этаже, четыре руки играли гаммы. Шаганье человека, который, судя по нервной походке, о чем-то мучительно думал или же страдал зубною болью, и монотонные гаммы придавали тишине вечера что-то дремотное, располагающее к ленивым думам. Через две комнаты в детской разговаривали гувернантка и Сережа. - Па-па приехал!
– запел мальчик.
– Папа прие-хал! Па! па! па!

{06099}

– Votre pиre vous appelle, allez vite! - крикнула гувернантка, пискнув, как испуганная птица.
– Вам говорят! "Что же я ему, однако, скажу?" - подумал Евгений Петрович. Но прежде чем он успел надумать что-либо, в кабинет уже входил его сын Сережа, мальчик семи лет. Это был человек, в котором только по одежде и можно было угадать его пол: тщедушный, белолицый, хрупкий... Он был вял телом, как парниковый овощ, и всё у него казалось необыкновенно нежным и мягким: движения, кудрявые волосы, взгляд, бархатная куртка. - Здравствуй, папа!
– сказал он мягким голосом, полезая к отцу на колени и быстро целуя его в шею.
– Ты меня звал? - Позвольте, позвольте, Сергей Евгеньич, - ответил прокурор, отстраняя его от себя.
– Прежде чем целоваться, нам нужно поговорить, и поговорить серьезно... Я на тебя сердит и больше тебя не люблю. Так и знай, братец: я тебя не люблю, и ты мне не сын... Да. Сережа пристально поглядел на отца, потом перевел взгляд на стол и пожал плечами. - Что же я тебе сделал?
– спросил он в недоумении, моргая глазами.
– Я сегодня у тебя в кабинете ни разу не был и ничего не трогал. - Сейчас Наталья Семеновна жаловалась мне, что ты куришь... Это правда? Ты куришь? - Да, я раз курил... Это верно!.. - Вот видишь, ты еще и лжешь вдобавок, - сказал прокурор, хмурясь и тем маскируя свою улыбку.
– Наталья Семеновна два раза видела, как ты курил. Значит, ты уличен в трех нехороших поступках: куришь, берешь из стола чужой табак и лжешь. Три вины! - Ах, да-а!
– вспомнил Сережа, и глаза его улыбнулись.
– Это верно, верно! Я два раза курил: сегодня и прежде. - Вот видишь, значит не раз, а два раза... Я очень, очень тобой недоволен! Прежде ты был хорошим мальчиком, но теперь, я вижу, испортился и стал плохим.

{06100}

Евгений Петрович поправил на Сереже воротничок и подумал: "Что же еще сказать ему?" - Да, нехорошо, - продолжал он.
– Я от тебя не ожидал этого. Во-первых, ты не имеешь права брать табак, который тебе не принадлежит. Каждый человек имеет право пользоваться только своим собственным добром, ежели же он берет чужое, то... он нехороший человек! ("Не то я ему говорю!" - подумал Евгений Петрович.) Например, у Натальи Семеновны есть сундук с платьями. Это ее сундук, и мы, то есть ни я, ни ты, не смеем трогать его, так как он не наш. Ведь правда? У тебя есть лошадки и картинки... Ведь я их не беру? Может быть, я и хотел бы их взять, но... ведь они не мои, а твои! - Возьми, если хочешь!
– сказал Сережа, подняв брови.
– Ты, пожалуйста, папа, не стесняйся, бери! Эта желтенькая собачка, что у тебя на столе, моя, но ведь я ничего... Пусть себе стоит! - Ты меня не понимаешь, - сказал Быковский.
– Собачку ты мне подарил, она теперь моя, и я могу делать с ней всё, что хочу; но ведь табаку я не дарил тебе! Табак мой! ("Не так я ему объясняю!
– подумал прокурор.
– Не то! Совсем не то!") Если мне хочется курить чужой табак, то я, прежде всего, должен попросить позволения... Лениво цепляя фразу к фразе и подделываясь под детский язык, Быковский стал объяснять сыну, что значит собственность. Сережа глядел ему в грудь и внимательно слушал (он любил по вечерам беседовать с отцом), потом облокотился о край стола и начал щурить свои близорукие глаза на бумаги и чернильницу. Взгляд его поблуждал по столу и остановился на флаконе с гуммиарабиком. - Папа, из чего делается клей?
– вдруг спросил он, поднося флакон к глазам. Быковский взял из его рук флакон, поставил на место и продолжал: - Во-вторых, ты куришь... Это очень нехорошо! Если я курю, то из этого еще не следует, что курить можно. Я курю и знаю, что это неумно, браню и не люблю себя за это... ("Хитрый я педагог!" - подумал прокурор.) Табак сильно вредит здоровью, и тот, кто курит, умирает

Поделиться с друзьями: