ЖАНРЫ

Полное собрание сочинений и писем в тридцати томах. Сочинения т 4-7

Чехов Антон Павлович

Шрифт:

{06111}

"Ничего не смыслит в деньгах, а потому скупа. Если бы выиграла, дала бы мне только сто рублей, а остальные - под замок". И он уже не с улыбкою, а с ненавистью глядел на жену. Она тоже взглянула на него, и тоже с ненавистью и со злобой. У нее были свои радужные мечты, свои планы, свои соображения; она отлично понимала, о чем мечтает ее муж. Она знала, кто первый протянул бы лапу к ее выигрышу. "На чужой-то счет хорошо мечтать!
– говорил ее взгляд.
– Нет, ты не смеешь!" Муж понял ее взгляд; ненависть заворочалась у него в груди, и, чтобы досадить своей жене, он назло ей быстро заглянул на четвертую страницу газеты и провозгласил с торжеством: - Серия 9499, билет 46! Но не 26! Надежда и ненависть обе разом исчезли, и тотчас же Ивану Дмитричу и его жене стало казаться, что их комнаты темны, малы и низки, что ужин, который они съели, не насыщает, а только давит под желудком, что вечера длинны и скучны... - Чёрт знает что, - сказал Иван Дмитрич, начиная капризничать.
– Куда ни ступишь, везде бумажки под ногами, крошки, какая-то скорлупа. Никогда не подметают в комнатах! Придется из дому уходить, чёрт меня подери совсем. Уйду и повешусь на первой попавшейся осине.

{06112}

РАНО! В селе Шальнове звонят к заутрене. Солнце на горизонте уже целуется с землей, побагровело и скоро спрячется. В кабаке Семена, переименованном недавно в трактир - титул, совсем не идущий избенке с ощипанной крышей и с парой тусклых окошек, - сидят двое охотников-мужиков. Одного из них зовут Филимоном Слюнкой. Это старик лет 60, бывший дворовый графов Завалиных, по профессии слесарь, служивший когда-то на гвоздильной фабрике, прогнанный за пьянство и лень и ныне живущий на иждивении своей жены-старухи, просящей милостыню. Он тощ, хил, с облезлой бороденкой, говорит с присвистом и после каждого слова моргает правой стороной лица и судорожно подергивает правым плечом. Другой, Игнат Рябов, здоровенный, плечистый мужик, никогда ничего не делающий и вечно молчащий, сидит в углу под большой вязкой баранок. Дверь, открытая вовнутрь, бросает на него густую тень, так что Слюнке и кабатчику Семену видны только его латаные колени, длинный мясистый нос и большой чуб, выбившийся на волю из густой, нечесаной путаницы, покрывающей его голову. Семен, маленький, болезненный человечек с длинной жилистой шеей и с бледным лицом, стоит за прилавком, печально глядит на вязку баранок и смиренно покашливает. - Ты таперича рассуди в своей голове, ежели в тебе есть ум, - говорит ему Слюнка, моргая щекой.
– Вещь лежит у тебя без всякого действия, и нет тебе никакой пользы, а нам она надобна. Охотник без ружья всё равно, что пономарь без голоса. Это понимать надо в уме, а ты вот, вижу, не понимаешь, стало быть, в тебе настоящего ума-то и нету... Отдай! - Ведь ты же заложил у меня ружье!
– говорит тоненьким, бабьим голоском Семен, глубоко вздыхая и не

{06113}

отрывая глаз от вязки баранок.
– Отдай рубль, что взял, тогда и бери ружье. - Нету у меня рубля. Я тебе, Семен Митрич, как перед богом: дай ты мне ружье, похожу нынче с Игнашкой и опять тебе его принесу. Накажи меня бог, принесу. Ежели не принесу, чтоб мне ни на том, ни на этом свете счастья не было. - Семен Митрич, дай!
– говорит басом Игнат Рябов, и в голосе его слышится страстное желание получить просимое. - Да зачем вам ружье?
– вздыхает Семен, печально покачивая головой.
– Какая теперь охота? На дворе еще зима и акроме ворон да галок никакой твари. - Какая ж зима? Нешто это зима?
– говорит Слюнка, выковыривая пальцем из трубки пепел.
– Оно, конечно, рано еще, да ведь вальшнепа не угадаешь. Вальшнеп такая птица, что его сторожить нужно. Неровен час, просидишь дома поджидаючи, ан перелет-то и прозевал, жди до осени... Такое дело! Вальшнеп не грач... В прошлом годе на Страстной уж он летел, а в третьем годе до Фоминой ждать пришлось. Нет, уж ты сделай милость, Семен Митрич, дай нам ружье! Заставь вечно бога молить. Словно на грех, и Игнашка свое ружье пропил. Эх, когда пьешь, не чувствуешь, а таперя... Эх, глядеть бы на нее, на водку проклятую, не хотел! Истинно, кровь сатанинская! Дай, Семен Митрич! - Не дам!
– говорит Семен, складывая на груди свои желтые ручки, как перед молитвой.
– Надо по совести, Филимонушка... Из заклада вещь зря не берется, надо деньги платить... Да и то рассуди, к чему птицу бить? Зачем? Таперя пост, не станешь есть. Слюнка конфузливо переглядывается с Рябовым, вздыхает и говорит: - Нам бы только на тяге постоять. - А зачем? Всё глупости... Не такой ты комплекции, чтоб глупостями заниматься... Игнашка, так и быть уж, человек непонимающий, его бог обидел, а ты, слава тебе господи, старик, умирать пора. Вот ко всенощной бы шел. Напоминание о старости, видимо, коробит Слюнку. Он крякает, морщит лоб и молчит целую минуту. - Послушай ты меня, Семен Митрич!
– говорит он горячо, поднимаясь и уже моргая не одной правой щекой,

{06114}

а всем лицом.
– Истинно, как перед богом... разрази меня создатель, после Святой получу от Степана Кузьмича за оси и отдам тебе не руб, а два! Накажи меня бог! Перед образом тебе говорю, только дай ты мне ружье! - Да-ай!
– говорит воющим басом Рябов; слышно, как теснится его дыхание, и чувствуется, что он хотел бы сказать многое, но не находит слов.
– Да-ай! - Нет, братцы, и не просите, - вздыхает Семен, печально покачивая головой.
– Не вводите в грех. Не дам я вам ружья. Нет такой моды, чтобы вещь из залога вынимать и денег не платить. Да и к чему баловство? Идите себе с богом! Слюнка утирает рукавом вспотевшее лицо и начинает горячо клясться и просить. Он крестится, протягивает к образу руки, призывает в свидетели своих покойных отца и мать, но Семен по-прежнему глядит смиренно на вязку баранок и вздыхает. В конце концов Игнашка Рябов, дотоле не двигавшийся, порывисто поднимается и бухает перед кабатчиком земной поклон, но и это не действует! - Подавись же ты моим ружьем, сатана!
– говорит Слюнка, моргая лицом и дергая плечами.
– Подавись, холера, разбойницкая душа! Бранясь и потрясая кулаками, он выходит с Рябовым из кабака и останавливается среди дороги. - Не дал, проклятый!
– говорит он плачущим голосом, обиженно глядя в лицо Рябова. - Не дал!
– басит Рябов. Окошки крайних изб, скворечня на кабаке, верхушки тополей и церковный крест горят ярким золотым пламенем. Видна уже только половина солнца, которое, уходя на ночлег, мигает, переливает багрянцем и, кажется, радостно смеется. Слюнке и Рябову видно, как направо от солнца, в двух верстах от села темнеет лес, как по ясному небу бегут куда-то мелкие облачки, и они чувствуют, что вечер будет ясным, тихим. - Самая пора таперя, - говорит Слюнка, моргнув лицом.
– Хорошо бы постоять часок-другой. Не дал, проклятый, чтоб ему... - Ежели для тяги, то самое таперя и время...
– выговаривает, заикаясь, как бы через силу, Рябов.

{06115}

Постояв немного; они, ни слова не говоря друг другу, выходят из села и глядят на темную полосу леса. Всё небо над лесом усеяно движущимися черными точками - это грачи летят на ночлег... Снег, кое-где белеющий на темно-бурой пашне, слегка золотится от солнца. - В прошлом годе в эту пору я в Живках стоял, - говорит после долгого молчания Слюнка.
– Трех вальшнепов принес. Опять наступает молчание. Оба долго стоят и глядят на лес, потом лениво трогаются с места и идут от села по грязной дороге. - Надо думать, вальшнепа еще не прилетали, - говорит Слюнка.
– А может, уж и есть. - Костька сказывал, что еще нету. - Может, и нету... Кто их знает! Год в год не приходится. Одначе грязь! - А постоять надо бы. - Стало быть, надо! Отчего не постоять? Постоять можно. Оно бы не мешало пойти в лес поглядеть. Ежели есть, Костьке скажем, а то и сами, может, достанем ружье и завтра выйдем. Эка напасть, прости господи, надоумил же меня нечистый ружье в кабак снести! Этакое горе, что и сказать тебе, Игната, не умею! Беседуя таким образом, охотники подходят к лесу. Солнце уже село и оставило после себя красную, как пожарное зарево, полосу, перерезанную кое-где облаками; цвет этих облаков не поймешь: края их красны, но сами они то серы, то лиловы, то пепельны. В лесу между густыми ветвями елей и под кустами березняка темно, и в воздухе ясно вырисовываются только крайние, обращенные к солнцу ветки с их пузатыми почками и лоснящейся корой. Пахнет тающим снегом и перегнивающими листьями. Тихо, ничто не шевелится. Издали доносится утихающий крик грачей. - Теперь бы в Живках постоять, - шепчет Слюнка, с ужасом глядя на Рябова.
– Там важная тяга. Рябов тоже с ужасом глядит на Слюнку, не мигая и раскрыв рот. - Славное время, - говорит дрожащим шёпотом Слюнка.
– Хорошую весну господь посылает... А надо думать, вальшнепа уже есть... Отчего им не быть... День теперь стоит теплый... Поутру журавли летели - видимо-невидимо!

{06116}

Слюнка и Рябов, осторожно шлепая по талому снегу и увязая в грязи, проходят по краю леса шагов двести и останавливаются. Лица их выражают испуг и ожидание чего-то страшного, необыкновенного. Они стоят как вкопанные, молчат, не шевелятся, и руки их постепенно принимают такое положение, как будто они держат ружья с взведенными курками... Большая тень ползет слева и заволакивает землю. Наступают вечерние сумерки. Если поглядеть направо, то сквозь кусты и стволы деревьев видны багровые пятна зари. Тихо и сыро... - Не слыхать, - шепчет Слюнка, пожимаясь от холода и всхлипывая своим озябшим носиком. Но, испугавшись своего шёпота, он грозит кому-то пальцем, делает большие глаза и сжимает губы. Слышится легкий треск. Охотники значительно переглядываются и взглядами сообщают друг другу, что это пустяки, трещит сухая веточка или кора. Вечерняя тень всё растет и растет, багряные пятна мало-помалу тускнеют, и сырость становится неприятною. Долго стоят охотники, но ничего они не слышат и не видят. Каждое мгновение ждут они, что вот-вот пронесется в воздухе тонкий свист, послышится торопливое карканье, похожее на кашель осипшего детского горла, хлопанье крыльев. - Нет, не слыхать!
– говорит вслух Слюнка, опуская руки и начиная мигать глазами.
– Знать, но прилетали еще. - Рано! - То-то, что рано... Охотники не видят лиц друг друга. Воздух темнеет быстро. - Деньков пять еще подождать, - говорит Слюнка, выходя с Рябовым из-за куста.
Рано! Оба идут домой и молчат всю дорогу.

{06117}

ВСТРЕЧА

А зачем у него светящиеся глаза, маленькое ухо, короткая и почти круглая голова, как у самых свирепых хищных животных? Максимов Ефрем Денисов тоскливо поглядел кругом на пустынную землю. Его томила жажда, и во всех членах стояла ломота. Конь его, тоже утомленный, распаленный зноем и давно не евший, печально понурил голову. Дорога отлого спускалась вниз по бугру и потом убегала в громадный хвойный лес. Вершины деревьев сливались вдали с синевой неба, и виден был только ленивый полет птиц да дрожание воздуха, какое бывает в очень жаркие летние дни. Лес громоздился террасами, уходя вдали всё выше и выше, и казалось, что у этого страшного зеленого чудовища нет конца. Ехал Ефрем из своего родного села Курской губернии собирать на погоревший храм. В телеге стоял образ Казанской божией матери, пожухлый и полупившийся от дождей и жара, перед ним большая жестяная кружка с вдавленными боками и с такой щелью на крышке, в какую смело мог бы пролезть добрый ржаной пряник. На белой вывеске, прибитой к задку телеги, крупными печатными буквами было написано, что такого-то числа и года в селе Малиновцах "по произволу Господа пламенем пожара истребило храм" и что мирской сход с разрешения и благословения надлежащих властей постановил послать "доброхотных желателей" за сбором подаяния на построение храма. Сбоку телеги на перекладинке висел двадцатифунтовый колокол. Ефрем никак не мог понять, где он находился, а лесная громада, куда исчезала дорога, не обещала ему близкого жилья. Постояв недолго, поправив шлею, он начал осторожно спускаться с бугра. Телега вздрогнула, и колокол издал звук, нарушивший ненадолго мертвую тишину знойного дня. В лесу ждала Ефрема атмосфера удушливая, густая, насыщенная запахами хвои, мха и гниющих листьев. Слышен легкий звенящий стон назойливых комаров да

{06118}

глухие шаги самого путника. Лучи солнца, пробиваясь сквозь листву, скользят по стволам, по нижним ветвям и небольшими кругами ложатся на темную землю, сплошь покрытую иглами. Кое-где у стволов мелькнет папоротник или жалкая костяника, а то хоть шаром покати. Ефрем шел сбоку телеги и торопил лошадь. Колокол изредка, когда колеса наезжали на корневище, ползущее змеей через дорогу, жалобно позвякивал, как будто и ему хотелось на покой. - Здорово, папаша!
– услышал вдруг Ефрем резкий крикливый голос.
– Путь-дорога! У самой дороги, положив голову на муравейный холмик, лежал длинноногий мужик лет 30-ти, в ситцевой рубахе и в узких, не мужицких штанах, засунутых в короткие рыжие голенища. Около головы его валялась форменная чиновничья фуражка, полинявшая до такой степени, что только по пятнышку, оставшемуся после кокарды, и можно было угадать ее первоначальный цвет. Лежал мужик непокойно: всё время, пока рассматривал его Ефрем, он дергал то руками, то ногами, точно его донимали комары или беспокоила чесотка. Но ни одежда, ни движения, ничто не было так странно в нем, как его лицо. Ефрем раньше во всю свою жизнь не видал таких лиц. Бледное, жидковолосое, с выдающимся вперед подбородком и с чубом на голове, оно в профиль походило на молодой месяц; нос и уши поражали своей мелкостью, глаза не мигали, глядели неподвижно в одну точку, как у дурачка или удивленного, и, в довершение странности лица, вся голова казалась сплюснутой с боков, так что затылочная часть черепа выдавалась назад правильным полукругом. - Православный, - обратился к нему Ефрем, - далече ли тут до деревни? - Нет, не далече. До села Малого верст пять осталось. - Беда как пить хочется! - Как не хотеть!
– сказал странный мужик и усмехнулся.
– Жарит не приведи бог как! Жара, почитай, градусов в пятьдесят, а то и больше... Тебя как звать? - Ефрем, парень... - Ну, а меня - Кузьма... Чай, слыхал, как свахи говорят: я за своего Кузьму кого хочешь возьму.

{06120}

Кузьма стал одной ногой на колесо, вытянул губы и приложился к образу. - А далече едешь?
– спросил он. - Далече, православный! Был и в Курском, и в самой Москве был, а теперь поспешаю в Нижний на ярманку. - На храм собираешь? - На храм, парень... Царице небесной Казанской... Погорел храм-то! - Отчего погорел? Лениво поворачивая языком, Ефрем стал рассказывать, как у них в Малиновцах под самый Ильин день молния ударила в церковь. Мужики и причт, как нарочно, были в поле. - Ребята, которые остались, завидели дым, хотели было в набат ударить, да, знать, прогневался Илья-пророк, церковь была заперши, и колокольню всю как есть полымем обхватило, так что и не достанешь того набата... Приходим с поля, а церковь, боже мой, так и пышет - подступиться страшно! Кузьма шел рядом и слушал. Был он трезв, но шел, точно пьяный, размахивая руками, то сбоку телеги, то впереди... - Ну, а ты как? На жалованье, что ли?
– спросил он. - Какое наше жалованье! За спасенье души ездим, мир послал... - Так задаром и ездишь? - А кто ж будет платить? Не по своей охоте еду, мир послал, да ведь мир за меня и хлеб уберет, и рожь посеет, и повинности справит... Стало быть, не задаром! - А живешь чем? - Христа ради. - Меринок-то у тебя мирской? - Мирской... - Та-ак, братец ты мой... Покурить у тебя нету? - Не курю, парень. - А ежели у тебя лошадь издохнет, что тогда делать станешь? На чем поедешь? - Зачем ей дохнуть? Не надо дохнуть... - Ну, а ежели... разбойники на тебя нападут? И болтливый Кузьма спросил еще: куда денутся деньги и лошадь, если сам Ефрем умрет? куда народ

{06121}

будет класть монету, если кружка вдруг окажется полной? что, если у кружки дно провалится, и т. п. А Ефрем, не успевая отвечать, только отдувался и удивленно поглядывал на своего спутника. - Какая она у тебя пузатая!
– болтал Кузьма, толкая кулаком кружку.
– Ого, тяжелая! Небось, и серебра пропасть, а? А что, ежели б, скажем, тут одно только серебро было? Послушай, а много собрал за дорогу? - Не считал, не знаю. Народ и медь кладет, и серебро, а сколько - мне не видать. - А бумажки кладут? - Которые поблагородней, господа или купцы, те и бумажки подают. - Что ж? И бумажки в кружке держишь? - Не, зачем? Бумажка мягкая, она потрется... На грудях держу... - А много насбирал бумажками? - Да рублей с двадцать шесть насбирал. - 26 целковых!
– сказал Кузьма и пожал плечами. - У нас в Качаброве, спроси кого хочешь, строили церкву, так за одни планты было дадено три тыщи - во! Твоих денег и на гвозди не хватит! По нынешнему времю 26 целковых - раз плюнуть!.. Нынче, брат, купишь чай полтора целковых за фунт и пить не станешь... Сейчас вот, гляди, я курю табак... Мне он годится, потому я мужик, простой человек, а ежели какому офицеру или студенту... Кузьма вдруг всплеснул руками и продолжал улыбаясь: - С нами в арестантской сидел немец с железной дороги, так тот, братец ты мой, курил цыгары по десяти копеек штука! А-а? По десяти копеек! Ведь этак, дед, гляди, на сто целковых в месяц выкуришь! Кузьма даже поперхнулся от приятного воспоминания, и неподвижные глаза его замигали. - А нешто ты был в арестантской?
– спросил Ефрем. - Был, - ответил Кузьма и поглядел на небо.
– Второй день, как выпустили. Целый месяц сидел. Вечер наступал, уже садилось солнце, а духота не уменьшалась. Ефрем изнемогал и едва слушал Кузьму. Но вот, наконец, встретился мужик, который сказал, что до Малого осталась одна верста; еще немного -

{06122}

и телега выехала из леса, открылась большая поляна, и перед путниками, точно по волшебству, раскинулась живая, полная света и звуков картина. Телега въехала прямо в стадо коров, овец и спутанных лошадей. За стадом зеленели луга, рожь, ячмень, белела цветущая греча, а там дальше видно было Малое с темной, точно к земле приплюснутой церковью. За селом далеко опять громоздился лес, казавшийся теперь черным. - Вот и Малое!
– сказал Кузьма.
– Мужики хорошо живут, но разбойники. Ефрем снял шапку и зазвонил в колокол. Тотчас же от колодца, который стоял у самого края села, отделились два мужика. Они подошли и приложились к образу. Начались обычные расспросы: куда едешь? откуда? - Ну, родня, давай божьему человеку пить!
– заболтал Кузьма, хлопая по плечу то одного, то другого. - Поворачивайся! - Какая я тебе родня? По какому случаю? - Хо-хо-хо! Ваш поп нашему попу двоюродный священник! Твоя баба моего деда из Красного села за чуб вела! Всё время, пока телега ехала по селу, Кузьма неутомимо болтал и привязывался ко всем встречным. С одного он сорвал шапку, другому ткнул кулаком в живот, третьего потрогал за бороду. Баб называл он милыми, душечками, мамашами, а мужиков, соображаясь с особыми приметами, рыжими, гнедыми, носастыми, кривыми и т. п. Всё это возбуждало самый живой и искренний смех. Скоро у Кузьмы нашлись и знакомые. Послышались возгласы; "А, Кузьма Шкворень! Здравствуй, вешаный! Давно ли из острога вернулся?" - Эй, вы, подавайте божьему человеку!
– болтал Кузьма, размахивая руками.
– Поворачивайся! Живо! И он важно держался и покрикивал, как будто взял божьего человека под свое покровительство или же был его проводником. Ефрему отвели для ночлега избу бабки Авдотьи, где обыкновенно останавливались странники и прохожие. Ефрем не спеша отпряг коня и сводил его на водопой к колодцу, где полчаса разговаривал с мужиками, а потом уж пошел на отдых. В избе поджидал его Кузьма.

Поделиться с друзьями: