Польское Наследство
Шрифт:
Подойдя к окну, Ширин выглянула – оказалось, что из окна спальни хозяина виден весь Киев! (Не весь, едва ли четверть, но ей так показалось). Непонятный город, непонятные дома. Над вершиной холма – колокольня храма неверных, луковка. Колокола должны звонить – может, она проспала звон? Хотелось бы услышать. Огромная река – Днепр, течет себе. Ей захотелось выйти и походить по улицам. В Каире это было трудно – одной, по улицам, а здесь, говорят, можно. Да ведь она сама давеча видела нескольких … женщин … идущих куда-то по своим делам … по одиночке. Двух. На одну загляделся проходящий мужчина, не скрываясь. И что-то ей сказал, а она отмахнулась. До другой никому не было дела.
Ширин поняла, что ужасно хочет есть. Скорее бы возвращался Гостемил. Где он там ходит, какие такие у него дела! Меланиппе … Он назвал ее – Меланиппе…
Глава двадцать четвертая. Идол
Быстро шагая по Улице Лотильщиков, которую за время его отсутствия успели удлинить и даже замостить частично, Гостемил пытался представить себе свои действия на тот случай, если Шахин следил за ними все это время. Вернусь домой – а он уж ждет меня за дверью с ножом. В доме Хелье нет ни одного тупого ножа, любым ножом бриться можно. Надо быть начеку. Интересно, почему это я испытываю нежные чувства к Ширин (а ведь я их испытываю, признался он не без удовольствия самому себе), а к Шахину – никаких? Он ведь тоже мое чадо. Наверное я не успел к нему привыкнуть. Да и вообще – бывает ли так, что человек не знает, что у него есть сын, а потом встречает этого сына – уже взрослого – и неожиданно чувствует к нему безграничную отцовскую любовь? Может и бывает.
А город-то – как вымер! Не повторяется ли история с Черниговом? Где люди? А, нет – вот прохожий. Улица Рыжей Травы, скоги стоят рядком, значит есть клиенты. Но вообще-то – тише, чем обычно.
Миновав квартал каменных особняков, Гостемил кинул взгляд вверх – на Десятинную Церковь. Что-то не слышно колокольного звона нынче в Киеве, а ведь дважды должны были уже звонить.
По уклонной Улице Радения Гостемил проследовал почти бегом, и повернул налево, в Земский Проулок, где в добротном, из хороших пород древесины, доме проживал священник по имени Илларион. Не при церкви, а в своем доме. Странный человек.
Гостемил стукнул в дверь сперва кулаком, а затем поммелем. Наконец послышались шаги. Молодой парень в монашеской робе неприветливо посмотрел на гостя.
– Чего тебе?
– И я тоже рад тебя видеть. Ищу Иллариона. Он дома?
– На торг пошел, – мрачно сказал монах. – Когда будет назад – не знаю. Отрываешь меня от занятий. Мне велено переписать всё «Откровение», и ежели меня будут беспокоить по шесть раз за день, я никогда не справлюсь, так и знай.
– На торг? – удивился Гостемил. – Кто ж службой правит? Время-то…
– Дьякон.
– Ага. Ну, пиши, пиши. Не буду тебя беспокоить.
– То-то же, – проворчал монах и закрыл дверь.
Ну, стало быть, на торг, решил Гостемил. Мне все равно туда надо – за одеждой для Ширин.
Обойдя Горку с севера, он проследовал вдоль реки к торгу.
Значительно меньше народу! На подходе к торгу, в дорогих лавках – никого, лавки закрыты. У калитки – никого. У молочниц, стоящих возле самого забора, скучные лица. Одна молочница, пользуясь необычным для времени года отсутствием властей и правил на торге, пригнала свою корову и теперь прилюдно ее доила в грязное жестяное ведро. Остальные молочницы, недовольные этим, непременно бы ее побили, не будь телосложение нарушительницы устоев столь пугающе могучим.
Гончары в количестве пятерых сидели рядышком на одном ховлебенке, а товар их стоял перед ними на шести разных ховлебенках. Гостемил остановился возле товара. Окинув его взглядом, гончары безучастно отвернулись.
Встречают по одежке – я слишком поспешил, подумал Гостемил. Нужно было переодеться, у Хелье хранятся пять моих комплектов … Не хотел переодеваться, не помывшись. Нужно было и помыться и переодеться, а то что-то меня всерьез не воспринимают … Ну-ка я брови к переносице сгущу да посмотрю сурово … Вот, теперь правильно восприняли … Попятились … Дураки … А вот и печенежские недоросли шастают. Глазами туда-сюда, переговариваются, группируются, перегруппировываются. И отпрыски богатых ростовчан – сгрудились, помыслы вынашивают. Скоро будет драка.
Одна из молочниц вдруг завизжала. Гостемил оглянулся. Молочница бежала вперевалку, но лихо, прочь от торга, а за нею гнался какой-то, вроде бы, смерд, возможно ее муж, крича, «Стой, змея подосинная! Стой, хвита!»
Остальные молочницы почему-то засобирались куда-то, стали передвигать крынки и ведра.
Любимый приторговый крог Гостемила, «Сивкино Ухо», стоял с выбитой дверью. Внутри шумели, в палисаднике какие-то заморыши дырявили вынесенные из подвала бочки с вином и пивом и прикладывались к ним, крича в промежутках нечленораздельные восхищенные ругательства. Скривившись, Гостемил пошел дальше.
На самом торге было шумно и пьяно, и напоминало народные гуляния, но с каким-то буйным, зловещим оттенком. Какой-то пьяница тут же, у самого входа, наскочил на Гостемила плечом, и Гостемил брезгливо его оттолкнул. Лавки стояли закрытые, палисадники пустые. Впрочем, нет – вон ту лавку, ближе к реке, явно грабят. У вечевого колокола наяривали залихватскую мелодию четверо гусляров, а пьяные мужчины разных возрастов водили вокруг биричева помоста совершенно безумный хоровод, и на каждый восьмой такт дружно плевали на землю. Гостемил отвернулся.
В палисаднике недавно отстроенного Готтского Двора дюжина крепких молодцов в кольчугах и со свердами делала вид, что происходящее к ней, дюжине, не относится. У скромной лавки Хвилиппа, торговца фолиантами, разведен был самый настоящий костер, вокруг него тоже водили хоровод, а в костре горели эти самые фолианты.
Гостемил что-то вспомнил, из детства. В эйгоре, где он родился, языческие праздники не были в чести – Моровичи стали христианами полтора столетия назад. Родившемуся в год Крещения Руси Гостемилу любопытствовать было недосуг, а когда он повзрослел, из всего множества этих праздников оставалась востребованной разве что Снепелица. Но либо он сам видел, либо кто-то ему сказал – позднеосенний праздник, накануне первого снега. Гостемил глянул на небо. Тучи висели тяжело и низко, и сейчас, в два часа пополудни, было явно холоднее, чем утром. Возбудился народ. Народ вообще склонен реагировать на перемены в природе, подумал Гостемил. Если собрать сотни четыре народу, да поставить их стоймя в поле по соседству с подсолнухами, то как рассвет – так головы подсолнухов и народа синхронно повернутся к восходящему солнцу. На востоке так и делают, кстати говоря. Такое трогательное единение с природой.
А почему нет женщин? И молочницы ушли зачем-то?
О! Странно. Действительно – нет женщин. Ни одной бабы, нигде.
– Ну ты! – обратился к нему еще один пьяница. – Ты вот! Да.
– Ну я, так что же, добрый человек?
– Ты, это … э … вот … ты не очень! Да.
Мысли народные, подумал Гостемил, настолько глубинны, что словами их выразить трудно. Особенно если количество слов ограниченно дурным воспитанием и пьянством.
Пьяный согнулся, вздыбил левый локоть выше головы, и его вырвало. Гостемил отскочил в сторону, придерживая сленгкаппу.
Среди зевак, пьяных, танцующих, кричащих тут и там сновали, кобенясь, печенежские юнцы, отпускающие глупые, ненужно вызывающие замечания с резким акцентом.
Наконец Гостемил увидел женщин.
Их было пять, совершенно голых, со связанными руками. Концы веревок прикручены были к четырехгранному известняковому столбу в два с половиной человеческих роста, и локтя четыре в ширину, с утолщением к основанию, часть коего была, возможно, вкопана в землю. Этого столба Гостемил раньше не видел. Наличествовали на столбе три яруса рельефов, а верхушка являла четыре лика, по одному лику на грань, и увенчана была сферической княжьей шапкой с отворотом.