Полуденный бес. Анатомия депрессии
Шрифт:
«Есть и финальная стадия, – проговорила Фили Нуон после долгого молчания. – В конце я научила их самому важному. Тому, что эти три умения – забывать, работать и любить – это не три отдельных навыка, это части огромного целого, и что если делать все эти вещи одновременно, одно как часть другого, все изменится. Убедить в этом было труднее всего, – она рассмеялась, – однако постепенно все они к этому пришли, и тогда… тогда они вернулись в мир».
Сегодня депрессия существует и как личностное, и как общественное явление. Чтобы лечить ее, следует иметь представление о срыве, о том, как действуют лекарства, о самых распространенных методах психотерапии (психоаналитическая, межличностная, когнитивная). Собственный опыт – хороший учитель, основные лекарства уже давно испытаны и неплохо себя зарекомендовали, однако множество иных методов – от лечения зверобоем до нейрохирургии – также сулят хорошие перспективы, хотя шарлатанство в этой области встречается чаще, чем в любой другой области медицины. Вдумчивое лечение требует тщательного изучения особенностей конкретных людей: у депрессии множество вариантов в зависимости от возраста и пола. Злоупотребляющие теми или иными веществами составляют особую обширную категорию. Самоубийство в той или иной форме – это осложнение депрессии, и критически важно осознать, как депрессия переходит в фатальную стадию.
Эти вопросы опыта приводят нас к вопросам эпидемиологии. Депрессию принято рассматривать как современное неудобство, и это огромная ошибка, выявить которую помогает история психиатрии. Принято также считать, что депрессия присуща только среднему классу и дает четкие и понятные проявления. Это не так. Наблюдая депрессию у бедных, мы обнаруживаем предрассудки и табу, не позволяющие нам оказывать помощь населению, которое отчаянно в этом нуждается. Проблема депрессии у бедных приводит нас прямиком к политической специфике. Признанию или непризнанию существования болезни и лечения мы придаем юридическую силу.
Биология – это не судьба, не приговор. Есть способы жить хорошей жизнью при депрессии. Действительно, люди, пережившие депрессию, могут извлечь из этого опыта особые моральные глубины – и это-то станет их крылатой надеждой на дне ящика бедствий. Мы не можем и не должны бежать от некого спектра эмоций, и депрессия расположена там, поблизости не только от грусти, но и от любви. Я действительно верю, что наиболее сильные эмоции всегда расположены рядом, и часто то, что мы считаем противоположностями, неразрывно связано друг с другом. В какой-то момент я научился преодолевать полный упадок сил, вызванный депрессией, но сама по себе депрессия навеки зашифрована в моем мозгу. Она – часть меня. Сражаться с депрессией – значит сражаться с самим собой, важно помнить это перед началом сражения. Я уверен, что преодолеть депрессию можно, лишь активизировав тот самый эмоциональный механизм, который делает нас людьми. Наука и философия не более чем полумеры.
«Стойко терпи: эта боль полезна некогда будет. Горечь нередко несет силу усталым сердцам», – писал Овидий [34] . Возможно (хотя временами в это трудно поверить), что химическими манипуляциями мы можем локализовать, контролировать и прекратить циркуляцию страдания в мозгу. Надеюсь, что мы этого никогда не сделаем. Отключить ее – значит сделать наш опыт более плоским, отказаться от сложности, настолько ценной, что это перевешивает боль, причиняемую ее отдельными компонентами. Я ничего не пожалел бы за возможность видеть мир в девяти измерениях. Я скорее согласился бы всегда жить в печали, нежели лишиться способности страдать. Однако страдание – это все же не депрессия. Многие любят и остаются любимыми в страдании, остаются в нем живыми. А вот состояние ходячей смерти, которое приносит депрессия, я бы охотно изгнал из своей жизни. И ради мощного удара по такому состоянию я написал эту книгу.
34
Цитата из Овидия взята из книги Кей Джеймисон Night Falls Fast, с. 66.
Глава вторая
Срывы
У меня не было депрессии, пока я не решил большинство моих проблем. Три года назад умерла моя мать, и я уже начал привыкать к этому; я опубликовал первый роман; я прекрасно ладил с родственниками; я выбрался невредимым из мощных двухлетних любовных отношений; я купил красивый новый дом; я писал для The New Yorker. И вот, когда жизнь стала упорядоченной и не осталось причин для переживаний, на мягких кошачьих лапах подкралась депрессия и все испортила. Я остро ощущал, что в моих обстоятельствах поводов для нее нет. Одно дело испытывать депрессию, когда ты пережил травму или вся твоя жизнь представляет собой хаос, и совершенно другое – когда травма уже залечена, а жизнь исполнена стройности и порядка. Это очень стыдно и выбивает из колеи. Тебе, разумеется, известно, что бывают глубокие причины: многолетний экзистенциальный кризис, давно забытые печали далекого детства, вред, когда-то причиненный давно умершим людям, потеря отношений из-за собственной небрежности, горькая правда, что ты не Толстой, отсутствие в этом мире идеальной любви, приступы жадности или неблагородства, которые порой испытываешь, и прочее в том же духе. Однако, перебирая все эти причины, я понял, что депрессия – это состояние моего рассудка, и притом неизлечимое.
С материальной точки зрения моя жизнь совсем не была трудной. Большинство людей в моем положении чувствовали бы себя счастливыми. Мне также случалось переживать и несколько более счастливые времена, и гораздо худшие, по моим, конечно, стандартам, однако просто жизненным спадом случившегося со мной не объяснить. Если бы моя жизнь была более трудной, я по-другому понимал бы мою депрессию. И правда, у меня было вполне счастливое детство с двумя любящими родителями и младшим братом, которого они тоже любили и с которым у меня были хорошие отношения. Семья наша была такой, что я не представлял себе не то что развода, а даже серьезной ссоры между родителями, потому что они очень любили друг друга, и хотя время от времени спорили, это не ставило под сомнение их глубокую преданность друг другу и нам с братом. У нас хватало средств на удобную жизнь. Я не был особо популярной личностью в младшей и средней школе, однако к окончанию школы обзавелся кругом друзей, с которыми был по-настоящему счастлив. Я всегда хорошо учился.
Ребенком я был временами застенчив, опасался быть отвергнутым в той или иной ситуации – но кто не опасался? В старшие школьные годы мне довелось испытать необъяснимые перепады настроений – но, опять-таки, кто их не испытывал в юности? Какое-то время в одиннадцатом классе я был уверен, что здание школы (оно простояло уже более ста лет) непременно обрушится, и я помню, как изо дня в день боролся с этим страхом. Я понимал, что это моя причуда, и испытал облегчение, когда примерно через месяц все прошло.
Затем я поступил в колледж, где был безмерно счастлив и где познакомился с людьми, многие из которых и по сей день мои ближайшие друзья. Я усердно занимался и не менее усердно развлекался, познал множество новых эмоций и расширил свой интеллектуальный кругозор. Иногда, оставшись один, я чувствовал себя в изоляции, при это испытывал не печаль, а страх. Однако друзей было много, я мог пойти к любому из них и легко избавлялся от этого беспокойства. Проблемы возникали время от времени и не приносили особого ущерба. Я решил продолжить образование в Англии и, завершив его, плавно перешел к карьере писателя. Я прожил в Лондоне несколько лет. У меня было много друзей, я пережил несколько любовных союзов. Во многом так обстоит дело и сейчас. У меня была и есть хорошая жизнь, и я благодарен за это судьбе.
Когда тебя постигает большая депрессия, ты оглядываешься назад в поисках ее корней. Ты пытаешься понять, откуда она взялась: жила подспудно с тобой все время или, наоборот, поразила внезапно, словно пищевое отравление. После первого срыва я месяцами пытался припомнить проблемы, приключавшиеся со мной с детства. Я появился на свет ножками вперед, некоторые авторы связывают такое рождение с родовой травмой. Я страдал дислексией, но моя мать очень рано выявила ее и занималась исправлением этого недостатка с моего двухлетнего возраста, поэтому серьезных затруднений дислексия не принесла. Маленьким ребенком я был болтлив и плохо координировал движения. Я спросил мать, какой была самая ранняя моя травма, и она ответила, что я никак не мог научиться ходить, и хотя речь моя развивалась очень быстро, моторика и координация движений давались мне тяжело. Я падал и падал, и только ценой огромных усилий меня удавалось уговорить немного постоять. Неспортивность привела к тому, что меня не очень любили в начальной школе. Дети жестоки, и мне было очень обидно, хотя несколько друзей у меня все-таки имелось, да и я вообще больше любил проводить время со взрослыми, как и они со мной.
О раннем детстве я сохранил множество странных, разрозненных воспоминаний, в основном счастливых. Психоаналитик, которую я как-то посещал, сказала мне, что сама по себе череда светлых ранних воспоминаний подсказывает ей, что, возможно, я пережил сексуальное домогательство. В этом нет ничего невозможного, но сам я не мог ни припомнить ничего такого, ни привлечь какие-либо свидетельства. Если что-то такое и произошло, то, во-видимому, было не слишком серьезным, потому что за мной хорошо смотрели и любой синяк или какое-то другое повреждение обязательно заметили бы. Припоминаю эпизод в детском лагере. Мне было шесть лет, и внезапно меня охватил необъяснимый страх. Я живо помню всю картину: прямо передо мной теннисный корт, направо столовая, а на расстоянии примерно пятидесяти футов большой дуб, под которым мы усаживались, чтобы послушать разные истории. Внезапно я потерял способность двигаться. Меня захлестнуло понимание, что со мной сейчас или позднее должно случиться что-то ужасное, от чего я не смогу освободиться всю жизнь. Жизнь, которая до того казалась мне надежной поверхностью, на которой я твердо стоял, вдруг стала подвижной и мягкой, и я начал проваливаться сквозь нее. Пока я стою на месте, ничего не произойдет, но стоит мне двинуться, и я вновь окажусь в опасности. Очень важным казалось, пойду я налево, направо или прямо, однако я не знал, какое направление окажется спасительным, хотя бы в данный момент. К счастью, подоспел воспитатель и велел мне поторопиться, потому что я опаздывал на плавание; и наваждение рассыпалось, однако я долго помнил его и надеялся, что оно не вернется.
Думаю, все это вовсе не необычно для маленьких детей. Экзистенциальная тревога взрослых, хотя и мучительна, но компенсируется углубленным самоосознанием, в то время как первое понимание хрупкости человеческого существа, понимание того, что все смертны, ранит нестерпимо. Я наблюдал это у своих крестников и племянника. Было бы романтической глупостью заявить, что в июле 1969 года в лагере Грэнд-Лейк я в один прекрасный день понял, что когда-нибудь мне предстоит умереть, однако без всяких видимых причин я наткнулся на понимание, что мои родители не управляют миром и я тоже никогда не буду им управлять. У меня не очень хорошая память, однако после того дня в лагере я стал бояться потерять во времени что-то важное и, лежа по ночам в кровати, припоминал все, что случилось за день, чтобы сохранить его, – вот такое внематериальное скопидомство. Особенно я дорожил родительскими поцелуями на ночь и приучился спать, подложив под голову тряпочку, чтобы, если они попадают с моего лица, собрать их и сохранить навсегда.