Портрет героя
Шрифт:
— Нет, — отвечает Митрофанов, подавая ему бумажник.
— А у вас, молодой человек?
— У меня ничего нет.
— Вот так-то лучше всего!
Митрофанов, сняв через голову гимнастерку, отстегивает ордена, подает их все тому же банщику. И остается в нижней белой бязевой рубахе с завязками у горла. Через секунду он уже топчется в громадных широких кальсонах, при виде которых я невольно улыбаюсь. Потом, топая ногами, он сбрасывает и кальсоны и остается обнаженным. Я, не отрывая глаз, смотрю на него.
Высокий, с нежной розовой кожей, блестящей под светом электрической лампочки, с развитой красивой мускулатурой, сильными руками и ногами, с широкой грудью, свежим румяным лицом, он кажется мне таким прекрасным, что я на миг забываю обо всем! Человек из другого мира! «А как же он должен нравиться девушкам!» — думаю я и замечаю, что все тощие старички смотрят на Митрофанова с таким же восхищением и завистью.
— Что ты? — спрашивает он.
— Ничего… Я так…
Он поворачивается и показывает мне свой бок, испещренный множеством маленьких шрамов.
— Мина! Понял?
А я… Я деликатно смотрю на его живот… а потом и пониже… и думаю: «Какая дура эта Дуся!»
— Пошли, — зовет он.
— Погоди.
Я быстро сбрасываю свою одежду и вижу, как меняется у него лицо.
— Что ты? — спрашиваю я.
— Ничего… так… — говорит он, но потом не выдерживает: — Ух! Какой ты скелет!
Не отвечая, я пропускаю его вперед, любуясь его фигурой. Внезапно со скамьи слева встает высокий худой человек.
— Кто тут? — спрашивает он. Вытянув вперед тощие руки, выставив обожженное порохом лицо, просит: — Доведите меня…
Мы берем его под руки и ведем между скамеек. Длинная металлическая трость зажата у него в одной руке, в другой — мочалка и мыло.
— Ты чего, — спрашивает он, не поворачивая головы, у Митрофанова, — полный такой? Фронтовик, что ли?
— Да.
— Я так и думал… У торгашей походка другая.
И тут мы видим, что на скамьях, расположенных ближе к выходу, раздеваются инвалиды. Митрофанов замедляет шаги. Зрелище жуткое! Вот, раздевшись, они встают и начинают прыгать, как дети, потому что у них у всех по одной ноге! Держась друг за друга, они образуют фантастическую цепочку людей, танцующих фантастический танец, танец войны…
— Пошли быстрее! — говорит сержант слепому.
— Быстрее я не могу, — отвечает тот. — Доведите меня до дверей, дальше — я сам.
Доводим его до дверей, он берется за стенку, а мы входим внутрь. Пар стоит клубами. Прямо навстречу нам катится на маленькой тележке привязанный к ней ремнями человек. Он весело кричит:
— Берегись! Задавлю!
Митрофанов вздыхает и просит меня:
— Знаешь… пойдем туда, где их нет, а?
— Хорошо.
И мы идем в самый конец бани, где в темноте и тесноте, плеская друг на друга, намыливаясь и ополаскиваясь, сидят старички, худые, сморщенные, мальчики, похожие на меня… как скелетики. И когда среди нас попадается упитанный мужчина, молодой, с целыми руками и ногами, нам ясно: это или фронтовик, или торгаш, или «деятель» вроде нашего домоуправа.
Я становлюсь в очередь за водой, а Митрофанов отправляется искать шайки и пропадает в темноте длинного зала, наполненного паром, шумом голосов, плесканием воды, грохотом цинковых шаек.
А я думаю, сколько же времени у нас всех уходит на то, чтобы купить хлеб, сесть в трамвай, в автобус, попасть в баню, в парикмахерскую… и всегда ли так будет?
И вдруг я вижу Джевада Гасановича Орлеанского! Ведомый под руки двумя банщиками-старичками в фартуках из клеенки, он широко улыбается, сверкая золотыми зубами, выставляя вперед громадный, поросший черными волосами живот, похожий на брюхо кабана, переставляя тоненькие ножки. Он направляется к парилке. Все смотрят на него, пораженные безобразной толщиной его фигуры.
— Кто это? — слышу я за спиной.
— Директор овощного магазина.
Джевад Гасанович поворачивается, смотрит — и говорившие умолкают. Когда дверь парилки захлопывается за ним, кто-то из стоящих задумчиво говорит:
— Да… Кому война, а кому х… одна!
Мы сидим с Митрофановым в парной, на горячих мокрых досках, поджав ноги, и блаженствуем! Пот ручьями стекает по коже. Я смотрю на счастливое лицо Митрофанова.
— Слушай! Ты влюблялся? — неожиданно спрашивает он.
— Нет… то есть немного… — И я, конечно, краснею, хотя здесь это едва ли возможно.
— А я все время влюбляюсь! — со вздохом сообщает он. — И все время всех их, — я понимаю, что речь идет о девушках, — всех их хочу… — И он произносит с детства мне знакомое слово. — Понял?
— Всех, — хихикает тощий старичок, сидящий снизу и слышавший эту фразу, — нельзя! Но стремиться к этому надо!
Митрофанов не обращает на него никакого внимания, он поворачивает ко мне свое мокрое разгоряченное с прекрасными большими глазами лицо.
— Уговори майора отпустить меня сегодня вечером! Я тебе подарю… — И он шепчет мне на ухо: — Альбом немецких голых красавиц!
Вот это подарок! И мне кажется, что я люблю его еще больше!
— Спасибо! Я постараюсь… Но ведь он говорил тебе…
— Говорил-говорил! Ему хорошо: он семейный! Понял? И жена у него, говорят, красавица. А я… я ничего еще не видел! Я всего третий раз в жизни… А может, меня через месяц убьют?
Я содрогаюсь от этих его слов. Я смотрю на него, такого прекрасного… Нет! Это невозможно! Этого не может быть! Не может он быть так обезображен и искалечен, как тот, что ползет сейчас внизу и, желая подняться на полок, протягивает к нам руку всего лишь с одним пальцем…
— Ребята, помогите, — просит он. И мы подаем ему руки.
— Ну, поможешь? — спрашивает Митрофанов.
— Да! — твердо обещаю я.
XVII
Когда мы, вымытые и подстриженные, выходим из бани, темнота уже опустилась на город. Небеса, синея в зените, мерцают звездами; далеко в теплом воздухе разносится звон трамваев. Митрофанов смотрит на свои трофейные часы.
— Ладно… Я побежал! Выручишь с майором?