Последний из Воротынцевых
Шрифт:
Маланья нашла в нем большую перемену с зимы. В последний раз она любовалась им у обедни в Казанском соборе. Каким он был молодцом тогда! Точно десять лет прошло с тех пор: так он осунулся и постарел. Неужели анафемское дело так состарило его? Не совсем он, значит, покоен относительно его исхода. И ей жутко стало при этом предположении.
«Надо с ним перетолковать, — повторяла она себе с еще большей Уверенностью, чем прежде, — надо с ним перетолковать. Он один, совсем один. Выслать Мишку, чтобы караулил в коридоре, и можно будет все ему высказать… и заставить его выслушать до конца. Пора! Ведь для его же пользы. Когда он все узнает, ему удобнее будет действовать. Другого такого случая переговорить с ним наедине не представится. Неужели им не воспользоваться? Да это было бы уж совсем глупо».
Поставив поднос на столик возле бюро, Михаил Иванович торопливо возвращался назад, как вдруг голос барина заставил его остановиться на полпути.
— Мишка, свечей!
Камердинер стал искать в карманах сернички, чтобы зажечь восковые свечи под тафтяным абажуром, стоявшие на бюро, а тем временем Маланья неслышно прошмыгнула позади его через кабинет, и, когда он вошел с зажженными свечами в спальню, она уже стояла перед барином.
— Не извольте гневаться, сударь, а только уж мне невтерпеж дольше молчать. Как вашей милости будет угодно наказать меня, так и накажите, а только выслушайте сперва… должна я вам сказать… приказание ваше выслушать, — залепетала она торопливо и бессвязно, в страхе, что ее тотчас вон выгонят. — Сегодня узнала я от квартального, что обо мне через полицию справляются и что нас с Михайлой допрашивать будут по тому делу. Что вы изволите приказать, то мы и скажем, потому я… как раба ваша, и вашими благодеяниями сверх меры мы с Михайлой осыпаны, значит…
Воротынцев сделал рукой знак, который она приняла за приказание смолкнуть, и, оборвав речь на полуслове, стала ждать возражений. Но Александр Васильевич как будто забыл о ее присутствии: так углубился он в чтение лежавшей перед ним книги.
Вблизи он показался Маланье еще старообразнее, чем издали. Около губ образовалась складка, которой прежде не было, высокий лоб был изборожден тонкими морщинами, но что всего больнее поразило ее, это желтизна его кожи, точно покойник.
Сердце Маланьи разрывалось от жалости к нему. Ей хотелось броситься перед барином на колени и, кланяясь ему в ноги, умолять его позволить ей все взять на себя, все-все. Но она слишком хорошо знала его, чтобы осмелиться на такой порыв. Он никогда, ни при каком случае не позволит холопке забыться перед ним, даже если бы дело шло о спасении его жизни. И, сдавив в груди чувства, душившие ее, она почтительно повторила:
— Не извольте на меня гневаться, но я осмелюсь доложить вам, что беспокоиться вам не о чем; во всем, что случилось, я одна виновата. Вашей милости ничего не было известно про ребеночка, что он живым родился. Я же самовольно распорядилась в воспитательный его свезть. Ваше дело тут сторона. Вы в то время в Петербурге на службе были, а я там, в Яблочках, вдвоем с управителем орудовала. Никаких от вашей милости распоряжений не было на этот счет, значит, я одна только и буду в ответе, если что. Управитель умер, теперь, стало быть, с одной только меня надо взыскивать, — продолжала она, постепенно одушевляясь, ободренная терпеливым молчанием своего слушателя. — Я и на допросе так покажу, что от вашей милости, окромя приказаний беречь Марфу Дмитриевну…
— Расскажи мне про нее… как она там, в Воротыновке, после моего отъезда… и потом в Яблочках… Расскажи мне, как она умирала, я хочу знать, — вымолвил угрюмо Александр Васильевич, отворачиваясь свое лицо.
Более двух часов длился рассказ Маланьи. Все заставил ее вспомнить барин, все подробности нравственной пытки, кончившейся преждевременною смертью несчастной Марфиньки.
А Михаил Иванович тем временем мотался взад и вперед по коридору, не помня себя от тоски и страха. Когда наконец его жена вышла из кабинета, лицо у нее было такое сердитое, что он не посмел ничего спросить и дошел с нею до ворот молча.
И Маланья тоже не разжимала рта; но, когда муж последовал за нею на улицу, она строго приказала ему идти назад, причем разразилась целым потоком упреков.
— Куда тащишься? Барин один во всем доме, а он променаж себе по улицам разрешает! Да где у тебя совесть-то? На что похоже, как у вас в доме народ-то распущен! Срамота! Барин дома изволит быть, а казачки на заднем дворе в бабки балуются, девки, точно на деревне, песни играют в двух шагах от господского дома. Все комнаты я обошла, ни одной живой души не встретила. Эх, подтянуть-то вас, шельмецов, некому! «Барин хворает, дохтур ездит, лекарства прописывает», — передразнивала она в порыве негодования мужа. — Как тут не захворать при таких порядках! Да он у вас и помрет, так никто не заметит.
Вообще с этого дня Маланья совсем явно перешла на сторону барина и никому не позволяла слова пикнуть против него. С мужем же она стала обращаться еще пренебрежительнее прежнего, не давала ему ни в чем выражать свое мнение и еще строже требовала, чтобы он отдавал ей отчет обо всем, что происходило в доме.
В конце июля Александр Васильевич собрался ехать в имение жены на юг России. Накануне отъезда он послал за Маланьей и имел с нею продолжительный разговор, а когда, месяца полтора спустя, вернулся назад, она явилась к нему в тот же день, прежде чем он успел съездить в Царское повидаться с женой и детьми.
— Что нового? — спросил он у нее, улыбаясь при этом той иронической усмешкой, под которой скрывал тревогу, грызшую ему сердце.
Маланья стала жаловаться на действия его поверенного, чиновника при Министерстве внутренних дел, по фамилии Трофимов, который, по ее словам, совсем беззаботно относится к делу и только даром деньги берет.
— Был здесь прокурор из Тулы: барышню свою в пансион к французинке поместил. Про следствие, что в Яблочках производится, господину министру докладывал, а Трофимову это и по сих пор неизвестно. Извольте-ка у него об этом сами спросить и увидите, что я вам правду докладываю.
— А из полиции ничего не было?
— Ничего-с. Да оттуда еще не скоро будет. Хлопочут там теперь, чтобы дозволили могилу разрыть.
— Ну и пусть разрывают, — с раздражением заявил Александр Васильевич и, поднявшись с места, стал большими шагами прохаживаться взад и вперед по комнате. Он был счастлив последние шесть недель, когда ничего не слышал про это дело! Теперь опять началась его пытка. — От кого у тебя эти сведения? — спросил он отрывисто, останавливаясь перед Маланьей.
— Не извольте сумлеваться, человек верный-с, — ответила она уклончиво. — Это Гусев, Иван Степанович.
— Гусев? — повторил Воротынцев, сдвигая брови. — Да ведь и того там, в Яблочках, так зовут.
— Это его брат-с. Не извольте беспокоиться, этот за нас, этому выгоднее быть за нас. Ему через брата все известно, что там делается; он всегда предупредить может.
— Каким манером ты с ним познакомилась?
— Да мы его всегда знали. Тульские они ведь. Сколько раз в Яблочки приезжали оба с братом. А Иван Степанович неподалеку от нас домик себе в позапрошлом году выстроил, соседи мы теперь. Весной как-то он к нам зашел и стал про наше дело словечки закидывать, что он, мол, тут ни при чем и за брата не ответчик.
— Врал, может быть, чтобы выпытать из тебя что-нибудь.
— Чего ему выпытывать, когда ему все известно?
— Как это все? — переспросил в испуге Воротынцев.
— Да вы не извольте беспокоиться, — поспешила она заявить, — ваше дело тут сторона и, если до чего дойдет…
— Да я и не беспокоюсь вовсе, — с раздражением прервал ее барин, — все это — вздор и, кроме как пустяками, ничем не кончится. Ну, не найдут костей ребенка в гробу, так что же из этого? Почем я знаю, кто его оттуда вытащил?