ЖАНРЫ

Последний сейм Речи Посполитой
Шрифт:

– Что, он кандидат в будущие фавориты?

– Политические соображения заставляют нас устроить в честь его бал. Граф Анквич и гетман Коссаковский уже хлопочут об этом. Двадцать пять "дукашек" с персоны, общество избранное и самые красивые дамы. Я уж многим отказал, тебя, однако, могу записать.

– Пожалуйста, запиши. На собачьей свадьбе иногда слаще всего бывает шаферам, - сыронизировал Заремба.

– Все должны увезти из Польши самые приятные воспоминания. По этим соображениям тоже хотелось бы, чтобы князь примирился с камергершей. Она была бы украшением бала, понимаешь?

Север понимал так хорошо, что охотно дал бы ему по красной физиономии. Однако он только улыбнулся и наперекор своим чувствам пообещал примирить эту охладевшую друг к другу пару.

– Пускай любятся на благо отчизны! Пускай нежничают!
проговорил он, измываясь с дикой жестокостью над собственным сердцем.
– Попробую её убедить.

Они вошли в роскошно меблированную и залитую огнями гостиную.

Хозяйка дома в пунцовом пеньюаре восседала в глубоком вольтеровском кресле, держа в одной руке белую собачку, в другой - золотой флакон духов, который она все время подносила к носу, - окруженная несколькими молодыми людьми, одетыми по последней моде в одинаковые коричневые фраки и узкие панталоны до щиколоток, со шляпами на коленях и толстыми тросточками в руках. Их было трое. Лица у всех были похожи на только что испеченные булочки. У всех были завитые кудри, отдаленно напоминавшие стопки золота, выпученные глаза, задорные физиономии, и все именовались Кротовскими сыновья одной матери, просвещенные воспитанники одного гувернера и наследники единых и неделимых полутора дюжин крестьянских душ. Очевидно, они рассказывали что-то очень веселое, так как хозяйка все время хохотала до упаду и, подавая Зарембе руку для поцелуя, даже не посмотрела на него.

Дама походила на зрелую сливу, особенно сладкую, когда ее ударит ранний осенний заморозок, красивая еще и привлекательная. На напудренном лице ее чернело несколько "мушек", глаза были жгучие, голова в черных локонах, завитых наподобие вылущенных стручков, глубокое декольте, хриплый голос, губы, которые она беспрестанно облизывала толстым языком. Говорила все время только по-французски, обожала Руссо, на улицу выезжала с прирученным барашком, нежно мечтала об идиллической жизни на зеленых "риважах", в пастушеском шалаше, пока же испытывала верность юных "пастушков". Дома ругалась, как базарная торговка, била прислугу и не брезгала анисовкой и цыганским сонником.

Новаковский повертелся в гостиной и направился в соседние комнаты, где поминутно вспыхивали горячие споры игроков. Зарембу же взял под свое попечение какой-то старый шляхтич в кунтуше, который через несколько минут горячо уверял его:

– А я вам даю голову на отсечение, что все уже пропало. Нет уж ни Литвы, ни Волыни, ни коронных земель, одно только спасение в гуманном великодушии императрицы. Прикидывал и так и эдак, а выходит одно...

Лакей доложил о прибытии Цицианова, который был встречен торжественно и с такими почестями, что даже хозяйка дома встала, чтобы его приветствовать.

Новаковский долго разговаривал с ним о чем-то в стороне, и князь, выглядевший сначала довольно вялым, заметно оживился, милостиво подал руку Зарембе и, сказав ему несколько ласковых слов, уселся за карты.

Хозяйка вернулась в кресло, юнцы - к прерванным анекдотам, Новаковский - к приему все прибывающих и прибывающих гостей. Один Заремба бродил одиноко, не зная, что ему с собой делать. Ему хотелось, правда, потихоньку удрать, но рыбьи, белесые глаза Цицианова держали его точно на привязи. Заремба оглядывал его со всех сторон и медлил, все больше злясь и на него, и на себя.

Три комнаты были уже почти битком набиты. Играли за многими столиками; дым из трубок окружал все сизым облаком, сквозь которое слышался звон пересыпаемого золота, названия выбрасываемых карт, цифры, разговоры о сейме, случайные анекдоты, бросаемые вполголоса ругательства и окрики на прислугу, сновавшую в длинных, точно сшитых на рост, ливреях, с подносами, уставленными рядами бутылок.

– Помяните вы мое слово, Сроковский вам говорит: все пропало!

Север убежал от его карканья и начал опять разглядывать князя; подсаживался к столикам в углах, где публика развлекалась вином и политическими разговорами, но нигде не мог пробыть долго. Ему противно было это странное общество, состоящее из каких-то подозрительных лиц, русских офицеров и всем известных пьяниц и шулеров, как Подгорский, Лобаржевский, Юзефович, с коноводом развратников во главе - Миончинским. Все они вызывали в нем непреодолимое отвращение и злобу.

Раздражала его и эта шикарная квартира, сильно походившая на лавку старьевщика или комнату в заезжем доме, - настолько в ней были перемешаны остатки былого величия дворцов со всяким хламом и никуда не годными вещами. В конце концов он уже начал пробираться к выходу, как вдруг услышал сдержанный голос князя, очутившегося рядом с ним.

– Мне хотелось бы с вами поговорить, только здесь, в этом доме, немыслимо.

– Можем выйти на улицу.

Его охватил вдруг трепет.

– Едем ко мне. Я живу при штабе, на Городнице.

Заремба колебался еще мгновение, но, вспомнив приказ Ясинского, согласился.

Они вышли почти никем не замеченные.

IV

Пробило уже три, когда Заремба вбежал, запыхавшись, в приемную замка. Аудиенция у короля, однако, еще не начиналась, и двери тронного зала были наглухо закрыты.

Приемная представляла собой сводчатый низкий зал, немного темный, несмотря на два широких окна во двор, затененных колонами подъезда.

Солдаты в парадных мундирах и в полном вооружении несли караул у всех дверей, окидывая пристальным взглядом каждого входившего.

Не много, однако, лиц собралось на аудиенцию в этот день.

Заремба присел у стены рядом с какими-то дамами в трауре, из которых одна, показалось ему, тихонько плакала. Посредине приемной стоял седой старик с бритой головой и оставленным посреди чубом, держа красную четырехуголку над эфесом сабли, в длинном, широко оттопыривающемся желто-зеленом кунтуше, помнившем еще времена саксонской династии, дергал свои отвислые усы и жаловался каким-то дамам в "мушках" и многоэтажных прическах, в буфах, наколках и шалях, и они слушали его терпеливо, держась под руку; зеленый егерь с летними накидками на руке стоял тут же рядом. У простенка между окнами разговаривали вполголоса несколько иностранцев во фраках, богато вышитых золотом, и в напудренных париках. В углу же, как будто прячась от любопытных взглядов, сидел какой-то человек в военном кафтане, с саблей на боку и крестом, пристегнутым на груди, с обвязанной головой и болезненно бледным лицом; молодой слуга подавал ему поминутно какие-то подкрепляющие лекарства.

Время, казалось всем, ужасно тянулось, так как в приемной было страшно жарко и скучно. Сонно жужжали мухи, и так же сонно жужжали разговоры. Изредка только стукнет приклад ружья о каменный пол, выложенный черными и белыми плитками, или за окнами послышится тяжелая, неровная поступь караулов, сверкнет штык, жестяная каска и цветные отвороты мундира.

– Если причина не согласуется со следствием, так на черта такая работа!
– заговорил вдруг громко и сердито старик.
– Гарантии да альянсы, а "союзный" солдат дерет с нас шкуру, как с пескарей. Я сам понес немало потери и в отношении здоровья, и в отношении имущества и хорошо знаю, каким разбойничьим манером поступают с нами "союзники". Случай у меня был такой: как-то в конце апреля проходил мимо батальон гренадер под командой офицера, фон Блюма. Подъезжает он к моему крыльцу и, не слезая с лошади, требует фуража и живности. Я разрешил, хотя требовал он тоном дикого татарина. Говорю только: "Дайте мне расписку на баранов и крупу". А этот сукин сын вместо ответа тык в меня рукоятью сабли, прямо в грудь! Я - хвать за саблю, образумил негодяя - и только тем и мог утешиться. Остальное - одни слезы. Ограбили меня дочиста, отобрали все до последнего коровьего хвоста. Еще каким-то чудом спасся живым из всей этой истории. А теперь фон Блюм катается на моих жеребцах и лопает на моем серебре, а я странствую по образу пешего хождения отцов наших апостолов от Анны к Кайафе и ищу правосудия.

Вошло несколько новых лиц, и старик замолчал. Зарембе вспомнилось, что Иза упоминала о каком-то фон Блюме, Теренином поклоннике.

– Я изложил послу все, как было, - заговорил опять громко старик. Наскочил на меня, как на лысую кобылу, что я, мол, преследую солдат и бью его офицеров. Пригрозил мне даже тюрьмой и Сибирью! Думал я, что кровь мне ударит в голову. Выпалил бы я ему, как следует, настоящие слова истины, только сообразил: оскорбить он может, а позову его к барьеру, так не согласится. Неужто преступление, что я не даю издеваться над собой негодяям? А то, что мои сынки, чтобы отомстить за наше бесчестие, пошли следом за "союзниками" и, как могли, почистили малость "приятелей", так ведь только выродки-дети смолчат за обиду родителя! Вот с этим я и являюсь к его величеству, но являюсь не по частному своему делу, а от имени всего шляхетского сословия, оскорбленного в моем лице, и задам ему вопрос, жива ли еще свобода и закон в нашей Речи Посполитой? Смеет ли дикий пришелец...

Поделиться с друзьями: