Последняя ночь любви. Первая ночь войны
Шрифт:
Он закурил и сказал небрежно:
— Побить они нас не побьют, им самим конец приходит. В Трансильвании у них ни одного солдата нет, дошли до того, что падаль лопают. В Будапеште люди мрут с голоду, хлеб выдают только по карточкам... Но у вас нет шинели, я вижу, вам холодно, вы слишком легко одеты. Василе, вытащи-ка из-под себя попону.
Действительно, было прохладно. Над вершинами елей веяло холодом, и меня пробирала дрожь. На мне была лишь летняя блуза из зеленого шевиота и брюки из легкого, как полотно, материала. Приятно было накинуть на ноги попону.
Дома Драгославы, выстроившиеся по обеим сторонам шоссе, кажутся одинаковыми в темноте. Мы останавливаемся у придорожной корчмы.
— Давайте выйдем... Выпьем по стакану вина, пока передохнут кони. Василе, присмотри за ними. Может, и перекусим, я ведь выехал наспех.
Под навесом в белесом свете фонаря вокруг нескольких столиков сидят, тихо беседуя, горцы-крестьяне. Рядом со скрипачом, в одиночестве — здоровый усатый малый с мутным взглядом. Он пьян. Он знает, что все на него смотрят, но он погружен в свой особый мир. На столе стоят четыре стакана для музыкантов. Он снова заказывает выпивку. Из-за соседнего стола (доски на тоненьких столбиках) кто-то кричит ему:
— Эй, Нистор, за тобой уж ребята по деревне гоняются, дразнятся...
Он улыбается; из-за усов улыбка кажется еще шире.
— Пусть гоняются, жулики... чертенята...
— Эй, Нистор, послушай, хватит с тебя... Сегодня-то суббота, да ведь потом — два праздника подряд, и в понедельник святая Мария... Не работают... Прибереги денежки, чтобы выпить завтра вечером.
— Ладно, ладно... У меня есть на что выпить и послезавтра... А тебе-то какое дело?
Музыканты здесь — не цыгане, а крестьяне с гор. Тут кобзарь, скрипач, третий играет на нае [19] , четвертый бьет в барабан. Их печальное и протяжное пение не имеет ничего общего с цыганской надрывной сентиментальностью. Правда, почти в каждой песне строка сопровождается двумя-тремя «ох» или «эх», но эта припевка — не вопли, исторгаемые из груди (когда у поющего глаза вылезают на лоб), а внутренний отклик. Голос певца при этом звучит без нажима словно под сурдинку, он проникнут человеческим чувством, ибо песни эти грустные. Они так же далеки от пошлых «гармонизаций», что фабрикуют учителя музыки, как пастухи на глянцевых настенных календарях — от настоящих чабанов. В то время как городские дамочки, кокетничая «национальным», распевают «Красотку с гор», которая набила оскомину на всех «художественных фестивалях», здешние песни имеют горький привкус подлинности — камней, дубовой коры, в них веет дыхание печали, сожалений, жаркой любви. Любовь эта не «идиллична», она замешена на грусти. В них чаще всего говорится о мужчинах, которые сгибли от любви, о женщинах, которые любили многих. В этих песнях гор есть хмель греха, ибо почти в каждой из них женщина любима, хоть она и неверна (странное совпадение с самыми утонченными стихотворениями Бодлера и Верлена с их древним греховным сладострастием). Тело любимой вероломной женщины становится еще ценнее, болезненно дороже, ибо многие терзали его в своих объятиях, и сами они побеждены и впали в отчаяние, как и тот, кто поет. Это и святыня, и вожделение в греховности. Любовь в большинстве случаев — это горькое братство.
19
Най — народный музыкальный инструмент, род свирели.
Но такого певца, как в этот вечер, я еще никогда не встречал.
Он спел и много раз слышанную песню:
Лист зеленый, лист кленовый, Сколько раз менял подковы Золотые у коня, Чтобы к Станке мчал меня. Не виновен в том кузнец, Не виновен жеребец, И не Станка виновата, Что стоит на круче хата. Я один виновен в том: Езжу ночью к ней и днем.Слова связуются и печалью и внутренней улыбкой, и вся песня словно нашептывается тому, кто сидит перед недопитым стаканом. Затаенная грусть звучит и в олтенской песне:
Свет в окошке застилая, Пролетела птичья стая. Ой, то стая не простая, То любовь моя младая я Прошумела, отлетая.И моя любовь тоже является сюда, как грешное видение.
Полковник заказал закуску к вину и замешкался; его тоже захватила красота пения. Во мне словно трепещет легкими крыльями какая-то ненужная нежность. Здесь, на перепутье дорог, я чувствую, что вся душа моя раскрывается, как рана. Эта встреча с песнью земли так странно сочетает муки моей городской любви со страданиями, накопившимися, словно гуща, на дне этой общей народной души на перекрестке. Парень, который пьет, теребит усы и слушает в одиночестве, опершись на руку щекой, поворачивается к певцу:
— Спой еще!
И слушает самую горькую песнь любви, греха и горя, сложенную в этой горной долине:
Лист зеленый, лист граната… Ой, ой, ой, Ляна! По крутому лез я скату, Там пасутся оленята, Ой, ой, ой, Ляна! Косят глазом брат на брата…Голос, жаркий как вино, начинает запев мужественно, полным звуком, словно призыв, потом делает быстрое колено на словах «лист граната», и первый слог звучит глубоко, напряженно, как излом самого страдания. Потом безыскусный зов «Ляна» рвется из истерзанной груди, но тотчас мужественно подавляется, чтобы завершиться шуткой, игрой, улыбкой, в то время как цимбалы льют слезы. И наконец все замирает глубоко в груди, на протяжном первом слоге, звучащем как отголосок боли. Вся песня — клубок чувств, которые вопреки воле мужчины рвутся наружу, в порыве страстной муки, но придушены гордостью и горечью и заволоклись скорбью, словно попытка стойко улыбаться в корчах страдания. Этот «олененок» смешивается со смутным воспоминанием о городе:
Пусть бы черти все забрали. Ох, меня деньги истерзали.И снова — любовь, порождающая безумие, презрение, похищение, жаждущая отбросить все то, что ей чуждо, бежать, чтобы воскреснуть в ином обличье:
Ой, за Олтом, за рекою, Станем жизнью жить иною.... Дорогая моя, сбитая с толку девочка, если бы мы тоже могли убежать... избавиться от того, что было... Разве не видишь ты, что так не может больше продолжаться?
Перейдем за Олт, за речку, Сменим платье, сменим речи.Изменим жизнь... убежим от этих мелких подлостей, забудем сомнения, злобу и отчаяние. Пусть все будет, как в первый час любви.
Парень сгорбился, словно его скрутил безнадежный недуг, я опрокинул уж не знаю который по счету стакан: холодок темных пространств пробрал нас легкой дрожью, и мы отправились в путь, тяжело погрузившись в самих себя.
В окрестностях Рукэра нас то и дело останавливали сторожевые посты. В этой охраняемой зоне уже давно не разрешалось ездить без специального пропуска.
Тьма немного рассеялась, и время от времени по обе стороны дороги мы видели огоньки, высвечивавшие силуэты деревьев на фоне бархатных теней. Я чувствовал себя как больной после острого кризиса и, хотя не было ни малейшего ветерка, ощущал, как дышат ласковой прохладой скалы, вливая бодрость в мое тело.
И по-прежнему воздух, напоенный ароматом смолы и сухого сена, освежает и обостряет чувства.
Подполковнику пришла охота поговорить.
— Сидел я сегодня в кафе... Мне ведь, собственно говоря, нечего делать в Кымпулунге, но я езжу туда провести воскресенье, на людей посмотреть, перекинуться словцом, а то осточертело сидеть в этом нашем загоне к Дымбовичоаре с одной солдатней.
— Да, но ведь сегодня суббота. Почему же вы не остались до завтра?
— Генерал знал, что я приеду, и передал мне сегодня через патрульных, чтоб я зашел к нему. Они все тут знают мои привычки. Я, как приезжаю, оставляю коней в «Сплендиде», немного приведу себя в порядок и иду в кафе на бульвар. Все мы там встречаемся. Смотрим на публику, рассказываем, кто что знает, едим ватрушки с малиной да попиваем вино с газировкой. Потом я обедаю у Спири и пью кофе у Тудосе. Сегодня, как я уже говорил, генерал, видимо, поджидал меня, раз послал за мною. Он сказал, чтоб я уезжал в полк. Необходимо быть там завтра с самого утра. Он как будто боится какой-то инспекции. Ну, я дал коням немного отдохнуть, а сам пошел выпить холодненького в кафе «Сирано». Сел за столик на улице и вижу — вы идете. А потом вы вошли в «Сплендид». Ага, думаю, это уже меня касается. Что он тут делает? Вот и послал за вами. Я не знал, что у вас в Кымпулунге жена. Надо было вам прийти ко мне и попросить увольнительную. Я бы вам дал. Но теперь другое дело — есть приказ генерала. Может, это в связи с войной, кто его знает...
— Вы думаете, что мы начнем воевать этим летом?
— Нет, не думаю... Если уж до сих пор не вступили... Но, может, что-то и есть. Я тут разговаривал с одним журналистом из Бухареста, он сказал, что завтра заседает совет короны. Ведь в кафе с двух до четырех делать нечего, пока публика не выйдет на прогулку. Вот мне этот молодой человек и рассказал...
— Какой журналист? Из Бухареста?
— Да, столичный; у него, видно, там связи в верхах, Знает чертову уйму всякого... Он мне назвал одного депутата, который получил разрешение на продажу десяти вагонов сала. Господи Боже мой, десять вагонов! Он на этом взял чистых полмиллиона лей, ведь венгры заплатили бешеную цену... Эй, Василе, подхлестни-ка рыжего, а то он балует... Вчера, как он мне сказал, они уже прошли таможню в Предяле. Да разве один только этот депутат? Они все обогатились... Там, говорят, ходят по всем канцеляриям дамочки, не выпуская из рук прошения с резолюцией, пока не получат документа с разрешением по всей форме...