Последняя среда. Литература о жизни (Тема номера: Украина)
Шрифт:
Я думаю, что даже если по ту сторону перевода находятся «чудовища», то все равно мы должны предположить наличие у них эмоций. Иначе переводить, действительно, не стоит. Под точностью перевода я предлагаю понимать совпадение эмоции героя (и читателя) оригинала с эмоцией героя (и читателя) перевода.
Сравните ощущение от слов «камешек в ботинке» и от абстрактного понятия «препятствие». То же и во втором моем примере. Он взят из обращения Духа к Гамлету. Дух пришел, чтобы побудить Гамлета к мести. Если вместо «заскорузлого бурьяна» произнести приведенные мной варианты, ярость тут же улетучится и цель речи Духа пропадет.
Не хочется, чтобы мои слова звучали, как упрек переводчикам, особенно тем, что переводили в тридцатые годы прошлого века.
Мне кажется, что именно Уитмен, Паунд и Гинсберг (и, замечу, Фолкнер) помогли и нам, и самим англичанам, лучше понять Шекспира.
Русский поэтический язык, способный передать и Шекспира и англоязычных поэтов 20 века стал формироваться только в последнее время. Возможно, поэтому Пастернаку, по его собственным словам, пришлось выбрать в качестве языка для «Гамлета» язык чеховских персонажей. В результате получился не «политик, философ, воин» а, скорее, дядя Ваня, что и продемонстрировал Смоктуновский в известном фильме Козинцева.
Так всё-таки откуда взяться у нас поэтическому языку, способному обеспечить переход этой «живой крови» через кордон между английским и русским, если она сама и требуется для создания нового поэтического языка?
4
Я думаю, стоит оглядеться по сторонам. После 91-го года внимание к себе привлекла украинская литература, преодолевшая в лучших своих проявлениях прежние народнические и фольклорные мотивы и настроения. Хочу отметить два имени, имеющие отношение к нашему разговору: Олег Лышега (1949 г.р.) и Сергей Жадан (1974 г.р.).
Лышега, первая книга которого в силу «стилистических расхождений» с советской властью вышла только в 1989 году, подчеркивал свое родство с Паундом и Лоуренсом. «Паунд и Лоуренс – как хрен и перец», – сказал он как-то о неприторном вкусе поэзии. Родство это – в интонациях стихов Лышеги, трагических и мужественных, обходящихся без сантиментов, но хранящих на дне радость:
из-под кучи сопревших черных веток
блеснули черви – молодые змеи —
в вывороченном дерне – тугие, свежие.
Лышега заново создает поэтичность. Он возвращается из истоптанной зоны культуры на пограничья первобытных навыков и инстинктов, где эта культура когда-то и зародилась. Кистью руки в первую очередь воспринимает он окружающий мир. Руки гончара, прикасающейся к дереву, камню, глине, чувствующей жар костра, боль от ожога и укусов муравьев, «вспоминающей», как складывалась, из чего состоит человеческая психика. Другой источник памяти – мерцающие взаимопроникновения между человеком и зверем, между живым и неживым. Для этого создал Лышега свой бестиарий.
Похоже, Лышега не ошибся в выборе отправной точки – англо-американской поэзии 20—го века.
Во всяком случае изданные в 1999 году в США «The Selected Poems of Oleh Lyshega. Translated by Oleh Lysheha and James Brasfield»6bura названы PEN-клубом США лучшей переводной книгой года.
Верлибры Жадана хранят внутри себя следы многих влияний. Несомненно для меня влияние Хлебникова, и не только напрямую, но и через писавших на украинском харьковских футуристов 20—х – 30-х годов прошлого века. Ощутимо присутствует и влияние украинского классика Богдана-Игоря Антоныча (1909–1937), в стихах которого отозвался Паунд. Сама же форма верлибра, похоже, пришла к Жадану от американских битников, от того же Гинсберга. Острые темы битников, их беспощадный глаз Жадан соединил с украинской пластичностью, с гоголевским миром ангелов и мертвецов. Сплав получился пронзительным:
Баржи плывут в Югославию,
ангелы чинят бакены.
Только деревья рвутся вверх,
чтобы, когда он позовет, быть к нему ближе.
Утром в город завозят овощи,
и, как золото, светится на солнце
песок, смешанный с кровью и вермутом,
на зубах и рубахах у грузчиков.
…Снег, как старинное полотно,
уложенный в выдвижных ящиках неба —
и он не укроет мою тоску.
Но сквозняк гуляет от кордона к кордону,
неразорвавшейся бомбой чернеет вокзал,
и одинокие ночные экспрессы, словно ужи в озерах,
плавают в темноте и плещут хвостами
вокруг моего сердца.
5
Вышло так, что, прочитав (а перевод – это самое внимательное чтение) Антоныча, Лышегу и Жадана, я почувствовал, как может звучать на русском, принося мне радость, англоамериканский верлибр. Я думаю, что Лышега и Жадан указали мне путь к переводам с английского. Я увидел, как может быть организован на языке, близком к русскому, не скатывающийся в скучную прозу или в напускное глубокомыслие, не пользующийся стандартными «красивостями» и насквозь литературной лексикой, а сохраняющий поэтический нерв, объединяющий вечное и современное, верлибр. После этого я, наверное, и сформулировал для себя, зачем мне нужно его переводить, что это за «сухая кровь», способная пересечь границы языков. Эту «сухую кровь» – сочетание трезвого ума и страстности – я замешивал на живой влаге украинской и, конечно, русской поэзии. Вероятно, я говорю только о фактах своей биографии. Будет ли полезен мой пример для кого-нибудь еще – Бог весть. Но, во всяком случае, я, как когда-то написал обо мне Жадан, «получил свой личный сатисфекшн». Поверьте, это немало.
Приложение
Ален Гинсберг
Подсолнечная сутра
Прошагав по грудам выпотрошенных консервных банок, я присел в огромной тени паровоза Южно-Тихоокеанской железной дороги. Я поглядел на склон с коробками двухэтажных домов, на закат над ним и застонал.
Джек Керуак, мой спутник, сел сзади на покореженную ржавую железную балку. Понурые, с потухшими глазами в окружении узловатых стальных корней под стволом паровозного котла мы думали об одном и том же.
Красное небо отразилось в маслянистом потоке, солнце кануло за верхушки холмов Фриско. В этой воде не водится рыба, в этих горах нет монахов-отшельников – мы здесь одни, неприкаянные, со слезящимися глазами, словно береговые дряхлые бродяги с изнуренными и жуликоватыми лицами.
Гляди, Подсолнух, – сказал он. Мертвенно-серый силуэт, большой, точно человек, севший на кучу древних опилок.
Я вскочил от восторга. Я впервые увидел подсолнух. Мне пригрезились джаз Блейка, дьявольские ущелья Гарлема и Восточной реки, мосты, длинные и громыхающие, будто черствые сэндвичи в придорожных закусочных, сломанные детские коляски, черные лысые шины, не подлежащие восстановлению, поэзия речного берега – битые бутылки и презервативы, стальные ножи – нет ничего, что бы не ржавело, склизкая дрянь, ранящие, как лезвие бритвы, приметы уходящего времени и серый Подсолнух, замерший на фоне заката, до хруста пыльный и закопченный – сажа, смог и дым старых паровозов въелись в его глаза, словно сплющенная корона, свесился набок венец пожухлых лепестков, семечки выщербились из его лица. Устье солнечных лучей скоро сомкнется, как беззубый рот, и солнечный воздух вокруг его шевелюры станет клубком сухой паутины. Листья, точно руки, торчали на стволе – жест вцепившихся в опилки корней – точно куски треснувшей штукатурки осыпались с черных черенков, дохлая муха повисла у него на ухе.
Чертова битая рухлядь, мой подсолнух, моя душа, в ту минуту я любил тебя!
Эта грязь – не род человеческий заляпал тебя ею, а сама смерть и придуманные людьми паровозы, рубашка пыли на твоей потемневшей от железной дороги коже, копоть на твоих щеках, черная нужда на твоих веках, вымазанная сажей рука с открытой ладонью, или фаллос, или протуберанец – весь этот грязный индастриал – вся наша цивилизация запятнала грязью твой безумный золотой венец, неясные предчувствия смерти, запорошенные пылью позабывшие любовь глаза, засохшие корни в родной куче песка и опилок, долларовые бумажки, кожух машины, кишки раскуроченного вагона, свисающие на бок языки пустых консервных банок – о чем еще мне сказать? – торчащий конец недокуренной сигары, влагалища тачек, вскормившие нас груди цистерн, сфинктеры электрогенераторов – все впуталось в твои окостеневшие корни, и ты стоял передо мной на закате во всей своей красе!