Повесть о юности
Шрифт:
А думал он об этом все последнее время.
Разговор с отцом о будущем неожиданно получил свое продолжение в беседах с дядей Петей, снова заглянувшим в Москву по пути с Волго-Дона в Куйбышев, на великое строительство у Жигулей. Дядя Петя живо, с увлечением рассказывал о замечательных делах, свидетелем которых он был на Волго-Доне. Вдруг он повернулся к Борису:
— А знаешь что, дядя Боря? Учись, а потом приезжай-ка к нам строить. Что? Думаешь, плохо?.. В этом, дядя Боря, а-агрома-адный есть интерес. Я вот теперь за Волгу принялся, а там, на берегу Тихого океанчика, в аккуратненькой этакой бухточке, мой заводик стоит. Было пустое место, тайга, а теперь — стоит, и дышит, и никуда не денется. От меня ничего не останется, а он все будет стоять, дым в небо пускать. И люди на нем работать будут. Значит, не зря я землю топтал, и от меня, значит, на земле след остался!..
Так, одно к другому, — все события этой исторической осени: и девятнадцатый съезд партии, и Венский конгресс, призывающий к миру и жизни, и прочитанная в «Литературной газете» статья Арнольда Цвейга о французском геологе, обнаружившем в Сахаре, под ее раскаленными песками, громадный пресный водоем величиной с Францию и погибшем от жажды, и письмо сестры Нади из Варшавы, со строительства Дворца культуры, и ежедневные вести из Китая, из всех стран социалистического мира о строительстве плотин, каналов и водохранилищ — все это, сплетаясь между собою, подводило Бориса к твердому и теперь уже совершенно неизменному решению. Пройдет время, отгремят грозы, и дети будут читать рассказы о войнах, как читают теперь страшные книжки о людоедах. Наступит новая эра в человеческой жизни — на мирной земле, под мирным и безопасным небом, с которого больше не будут сыпаться бомбы. Что тогда нужно будет людям? Отстраивать землю, приспосабливать ее к «человеку и его потребностям», переделывать, преображать ее, повертывать течение рек, взрывать горы, может быть, добывать воду из-под песков Сахары, может быть, действительно, как говорил Вася Трошкин, растапливать льды в Антарктике, оттеснять моря и изменять морские течения — и строить, строить, строить! Жизнь велика, жизнь только начинается, и не видно ей ни конца, ни края. Во всех предстоящих делах человеческих ему, Борису Кострову, нельзя не принимать участия! Так кем же ему иначе быть и к чему иному себя готовить, как не к тому, чтобы быть строителем!
И оттого, что Таня разгадала все это, стало почему-то очень приятно и тепло на душе.
А Таня вдруг звонко рассмеялась и, обращаясь к нему, точно и не было рядом с ней Люды Горовой, сказала:
— А знаешь, кем я хотела быть, когда была маленькой?.. Кассиршей! Не веришь? Честное слово!.. Пойду, бывало, с мамой в магазин, стану около кассы и смотрю, как кассирша чеки выбивает. Таким это мне казалось интересным!.. Маленькие-то ведь чудные!
Увлекшись рассказом, Таня поскользнулась. Борис поддержал ее под локоть, но тут же отдернул руку и спрятал в карман. Как это можно? Он даже оглянулся — не видел ли кто этого движения? Кажется, нет! Сзади — никого, впереди — Валя Баталин. Игорь идет рядом с Витей Уваровым, они беседуют о чем-то. Сухоручко перебежал от одной компании к другой, с ходу взял под руку Майю Емшанову. Та высвободила руку и пристроилась к общей большой шеренге, с песней шагающей под руку во всю ширину переулка. Сухоручко набрал горсть снега и бросил ее в Майю.
— Оставь! — обернувшись, строго сказала она.
И если бы Борис был там, со всеми, он тоже шагал бы и пел, и отбивал бы такт ногою, и взял бы кого-то под руку… Но Таню… нет! Борис глубже засунул руку в карман. «Как можно?..»
«Так что же это?.. Опять любовь?»
Валя еще раз обмакнул перо в чернила и задумался. Впечатления только что закончившегося диспута были еще слишком свежи, чтобы можно было быстро и легко изложить их на страницах клеенчатой тетради. Да и думал он сейчас совсем не о диспуте.
Он хотел разобраться во всем большом, сложном и путаном, что волновало его. И так же путано он стал писать об этом в своем дневнике.
«После диспута пошли провожать девочек. Я тоже увязался, но, как всегда, не знал, что нужно делать. Саша Прудкин, взяв под руки двух девочек, болтает о всякой чепухе — о хромой собачке, которая бежала через улицу, о том, как везли покойника, и девочки слушают, даже смеются. А я никак не пойму, что смешного в том, как везли покойника, и какой может быть интерес в хромой собачке? А они смеются! И сами болтают: Лида и Миша любили друг друга, потом она его любила, а он ее не любил, затем он ее любил, а она его не любила, — в общем, каша! Девочки ведь вообще трещотки!
Иногда мне бывает завидно, и я тоже хочу болтать о собачке и о покойнике, но не могу. «Для чего?» — встает назойливый вопрос. Это же бесцельное бросание словами! Такие разговоры, как пелена, прикрывают мелочность интересов, но эта пелена слишком прозрачна, чтобы скрыть наготу души. Я презираю их!..
Мне хочется говорить о том, что важно: об общественной жизни класса, о людях, о настоящих чувствах, дружбе, любви, о любимом предмете, которому думаешь посвятить жизнь. Разговор должен носить творческий характер и давать что-то новое, какое-то познание людей, жизни, собеседник должен при этом четко и красиво выражать свои, именно свои, а не чужие мысли.
Но есть девочки, которые только это и ценят: болтовню. Они любят смешное и не различают смешное-интересное и смешное-пустое. Они не любят говорить о школьных и общественных делах, а на вопрос, куда думают идти после школы, безразлично отвечают: «В институт иностранных языков».
В доме у нас живет девочка, Галя Бычкова. Она мечется между медицинским, лесотехническим, геологическим и экономическим институтами. О медицине говорит как о мечте детства. Потом передумала в пользу лесотехнического, восторгалась прелестью лесов, цветов, говорила о пользе зеленых насаждений и о своей будущей жизни среди природы. Прочитав роман о Южном Сахалине, захотела ехать туда и стать геологом. Но это все слова. На самом деле у нее нет никаких серьезных увлечений. Зато я все время вижу ее гуляющей и праздно болтающей среди целой свиты блестящих мальчиков, из породы тех, что оказывают внимание не умным девочкам, а тем, которые глазки закатывают. Таких девочек я называю «обычными».
«Обычные»… Они учат то, что задают, и ничто их больше не привлекает. Общественная жизнь интересует их только тогда, когда она заденет их за живое или к чему-то обяжет, а сами они ни к чему не стремятся и ничего не хотят. Цели, мечты?.. В большинстве случаев это мелкие, практические или утилитарные целишки и пустые, несбыточные мечтишки. Любимый предмет?.. Вряд ли он у них имеется! Приятное времяпрепровождение их привлекает куда больше, чем самостоятельная и углубленная работа над избранным предметом.
Мне кажется, что среди девочек таких «обычных» больше. К девочкам я вообще, после Юли, стал относиться критически. Я и теперь иногда смотрю в ее глаза, голубые, словно озеро, отражающее небо, и думаю:
«Неужели там, за ними, в глубине, ничего нет? Пустота?..»
Что я ищу в них?»
Валя положил ручку, задумался. Вопросы, выплывшие в этом разговоре с собой, углублялись и усложнялись — такова уж была его натура. К тому же он находился в тон состоянии неясных предчувствий, ожиданий чего-то смутного, ощущения пробуждающихся в нем сил, жажды любви, что порождало тревогу, радость и самоотверженную готовность на все. И ей, своей любви, он готов был отдать всю душу.
«В девушке, — отвечал Валя на поставленный самому себе вопрос, — нужно прежде всего искать человека, его душу, характер, интересы. Не знаю, как у других, но лично я ищу в сердце девушки сочувствия, отзвука моему сердцу. Я вижу себя: длинный, нескладный, неотесанный детина, дылда с зелеными глазами. Я некрасивый человек, и мне кажется, что красивая жизнь мне недоступна. Это меня угнетает — появляются уныние, недовольство собой, зависть. А мне хочется, чтобы вокруг меня была полная, большая и красивая жизнь, как у Горького, и чтобы сам я был большой и красивый, и чтобы события моей жизни были тоже большие и красивые. Мне хочется, чтобы на меня обратили внимание, оценили, поддержали меня, поверили в меня, сказали бы мне, что я хороший.
Можно подумать, что я отрицаю наслаждения любви. Нет! Они, очевидно, придут в свое время. Но сейчас, когда я ищу, ни в коем случае я не должен смотреть на фигуру, ноги, стан, — нужно смотреть в глаза и как можно глубже.
И вот я смотрю, всматриваюсь в глаза девочек. Иногда покажется: что-то есть! Но вот заметил движение, услышал слово, смех, и мне уже ясно: «обычная!»
Про Таню Демину я этого сказать не могу. Нет, это не «обычная», не такая, как все! И вызывает она у меня не восторг, не восхищение, как раньше Юля, а какое-то тихое и нежное чувство.
Так что же это: любовь или нет?»
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
В воскресенье Полина Антоновна ездила за город. Там у нее жила одна из сестер, — жила плохо, в старенькой холодной дачке. У сестры — маленький сынишка. Нужно было как-то помочь им, устроить с жильем. Вот Полина Антоновна и поехала к ним с мужем, наговорилась, расстроилась. На обратном пути не рассчитали время и опоздали на поезд. Пришлось ждать больше часа на открытой платформе. Муж предлагал пойти обратно, погреться, но Полина Антоновна отказалась.
— Давай подышим воздухом! Смотри, какой чудесный вечер!
Вечер был действительно хороший — зимний, голубой. На западе догорала малиновая заря, в небе начинали появляться редкие и пока еще неяркие звездочки. Тоненькая скобочка только что народившегося месяца сквозила из-за вершин посеребренного инеем леса.
Морозило. Полина Антоновна, любуясь серебристым инеем, звездами и меркнущей зарей, основательно промерзла. Но идти обратно, к сестре, было уже поздно.
В течение нескольких дней после этого у нее держался насморк, потом разболелась голова. Но болеть было нельзя — заканчивалась вторая четверть, нужно было завершить план по программному материалу, выводить четвертные оценки. Как можно болеть, когда не проведена еще одна контрольная работа, когда необходимо многих спросить, когда Юра Усов хочет поправиться с «трех» на «четыре», а Дима Томызин прислал ей целое послание с тремя восклицательными знаками:
«Полина Антоновна!!!
Вы, кажется, мне уже вывели по алгебре четверку, а мне очень хочется иметь пять. Дайте мне дополнительное задание по этому предмету.
Ну как же здесь болеть?
Полина Антоновна считала, что можно не поддаваться болезни, стараться пересилить ее. И она старалась, даже не хотела мерить температуру.
Но болезнь оказалась сильнее, и муж чуть ли не силой отправил ее к врачу.
— Что же вы ходите? Почему ходите? — прослушав ее, чуть не закричал врач. — А потом будете на докторов валить! Доктора виноваты!.. Пневмония у вас, матушка! Воспаление легких! Ложиться нужно!
— Ложиться?.. Доктор! А можно подождать?..
— Хм!.. — доктор посмотрел на нее поверх очков. — Всяких видел. А такой не видел. Вы кем работаете?.
— Учительница.
— Ах, учительница! Ну, тогда все понятно! — доктор махнул рукой. — Учительницы все такие. Вам и помирать некогда будет.
— Нет, серьезно, доктор! — продолжала Полина Антоновна. — Вы понимаете: у меня четверть кончается.
— Ложиться — и немедленно! — сердито ответил врач. — У нее четверть кончается!.. Получайте бюллетень и ложитесь. Понятно?
А к вечеру Полина Антоновна уже и сама слегла.
На другой день она вызвала Бориса, через силу обсудила с ним все дела по классу — и о тех, кого она не успела спросить, о новогоднем вечере, о мероприятиях, намеченных на каникулы, и об участии класса в начинающейся избирательной кампании по выборам в местные советы, о наметившемся в последнее время обострении в отношениях с девочками, и о Сухоручко, подавшем заявление в комсомол.
Узнав от Бориса о намерении Сухоручко, она решила поговорить с ним сама. Как трудно было все-таки с ним разговаривать! Слова правильные, а души в них нет! Полина Антоновна слушала его и внутренне убеждала себя: может же человек после всего пережитого переломить свою натуру и взяться за ум! Это бывало, много раз бывало в ее многолетнем опыте, почему же этого не может быть теперь?