Повести
Шрифт:
— Нет, романа «Ленин» мы совсем не читали. «Андрея Кожухова», «Фому Гордеева» читали, а «Ленина» нет.
. — Не роман «Ленин», а он сам, ихний главарь, написал. Да что ты мне… — и он длинно и сложно выругался.
— Ей–богу, ничего не знаю! — воскликнул я. — Кто писал, о чем?
— Книжку «Что нам теперь делать?» читали?
— Первый раз слышу. Там про инвалидов?
— «Ко всем бедным в деревне» — тоже, скажешь, не знаю?
«Какая же сволочь доказала? — мелькнуло в голове. — Кто мог выдать? И названия перепутали!»
— Вот что, — охладел он, — показывай, где эти книги. Добром показывай, иначе нанду с этой собакой.
— Ищите хоть… с медведем, — сказал я.
— Староста, понятые, приступайте!
Они начали искать под печкой, под кутником, открывали неприбитые половицы, заглядывали в горшки, где у братишки были бабки. Даже иконы сняли, в коник слазили. Словом, в доме щелей много, заглянули в каждую.
Вышли в сени. Урядник, обнажив шашку, принялся тыкать ею в солому, будто книги — это живое существо, которое закричит. Затем приказал развалить кучу кизяков, на которых сидели куры. Игнат, взглянув па кизяки, сказал:
. — Под ними, ваше степенство, не токмо книги, бревна давно бы сгнили.
Урядник взял пса за ошейник, подвел ко мне. Пес обнюхал меня страшной мордой, разинул пасть.
— Ищи! — пустил его урядник и добавил: — Этот найдет!
Пес покрутился на месте и вдруг с лаем устремился к курам. Они, кудахча, бросились врассыпную.
Их тревожный крик взбудоражил петуха. Это был удивительный петух: огромный, кривой на один глаз, с выщипанным наполовину хвостом, на голове у него треугольный плоский гребешок, за что и был прозван «Наполеоном». Петух — отчаянный забияка. Он смело бросался в бой не только с петухами соседей, но, если потревожат его кур кошка или собака, — он налетал и на них. Орал при этом страшно, будто его резать собирались. Вот и теперь, забравшись на перекладину, он заорал и захлопал крыльями так, что из него перья посыпались. Цербер, увидев петуха, принялся не только лаять на него, но и прыгать. Почуяв врага, Наполеон, пронзительно прокричав, вдруг воинственно бросился с перекладины комом вниз, прямо на спину ошалевшей собаки и принялся бить ее крыльями, рвать клювом шерсть. От неожиданности пес рванулся к хозяину под ноги, а тот, и сам дивясь такому случаю, отступил к двери.
Понятые и староста перестали делать обыск и с интересом смотрели, как петух, уже соскочив со спины пса, то метался возле него, то пронзительно кричал, хлопал крыльями, поднимая в сенях ветер.
— Он… что у вас… дурак? — вытаращил глаза урядник.
— Да, такой, одноглазый, — ответил я. — Словои инвалид по третьей категории.
— На собак бросается?
— Не любит, если его эти животные беспокоят.
— Прогоните, не то убью, — рассердился урядник не столько па петуха, сколько на меня за насмешку.
Я открыл дверь, и собака опрометью бросилась на улицу. Петух же снова взлетел на перекладину, отчаянно крича, и уже грозно посматривал теперь на урядника. Тот с нескрываемым страхом уставился на воинственного Наполеона.
— Ну–ну, — пятясь и оглядываясь, проворчал урядник и, быстро открыв дверь, нырнул в избу.
Сзади меня послышался тихий смех понятых и Игната. В избе, пока урядник писал акт, понятые долго говорили о нашем Наполеоне, смеялись, но мне было не до смеха.
Урядник зачитал акт, из которого запомнилось мне: «Ничего предосудительного обнаружено пока не было». Понятые подписались.
— А теперь подписка о невыезде, — подал он мне бумагу.
— Но ведь меня могут в управу вызвать или в волость!
— Только с моего разрешения, — сухо произнес урядник.
Я подписался. И когда они ушли, а я остался один, дрожь забила меня.
Что, если урядник все узнает о нашем кружке? Выдержат ли Семен, Игнат, Филя, Степка и другие мои товарищи? Один уже натрепался. Но кто он?
И я начал перебирать всех в уме. Вдруг меня осенило, и я воскликнул в нашей пустой холодной избе:
— Припадочный Карпунька! Как я не догадался? Ведь он — племянник Филиппу Шкалику.
23
На улице и в избе темь. Мать затапливает печь, разжигает кизяки. Пузатая Карюха отогревается, ест месиво. Керосина нет. В углу горит лампадка с постным маслом. Огненные блики от топящейся печки мелькают на стене и окнах.
Два брата и я лежим на печке. Сестры — на кутнике. Все спят, но мне давно не спится. Возле трубы хорошо лежать и слушать завывание вьюги. Она поет на разные голоса — то издает дикие, пронзительные звуки, то будто глыбы снега бросает с крыши, то снова засвистит, заплачет, застонет. Представляешь себя в далекой, глухой, безлюдной степи. Сплошь снега. Лежишь в санях под тулупом, а лошадь везет и везет, уж не знаешь — где ты и будет ли конец тоскливому, однообразному пути.
В окно против печки порывами хлещет снег, засыпает стекла, пробиваясь мелкой пылью сквозь солому. Иногда из-за рамы вынырнет зябкая мышь, потычется мордочкой в стекло, замерев, посмотрит зелененькими глазками на огонь в печке и невесть с чего испуганно метнется обратно — только хвостик скользнет по стеклу.
В избе холодно. Мать топит, одевшись: на голове — шаль, на ногах — не раз подшитые валенки. Они худые, из задников торчит солома.
За эти дни, после обыска, я никуда не ездил и не ходил. У меня разболелась рука; нарывает то место, где был большой палец; кисть опухла и отяжелела. Куда с такой рукой в морозы!
Вместе с воем вьюги доносится колокольный звон. Сегодня воскресенье: говельщики причащаются. Говеет и отец. Он говеет, как всегда, на второй и последней неделе — два раза. Говеет по–настоящему, по–монашески: ест только хлеб с водой. В страстную неделю голодает три дня — четверг, пятницу и субботу.
Едва зазвонили к утрене, отец быстро вошел со двора, оторвал намерзшие на усах сосульки, снял шапку, перекрестился и посмотрел на мать.
— Иди, иди, — сказала она, поняв взгляд отца.
Когда отец говел, мать не только не ругалась, но даже грубо с ним не говорила.
— Только ноги отряхни. Навоз в церковь не носи… Надень мою поддевку.
— Я, мать, к обедне надену ее, а сейчас — так, — сказал отец и ушел.
Звон продолжался.
В печи горели кизяки, пахло приторным дымом. Лошадь наелась и посмотрела на меня. Грустные у нее глаза! Сколько ей лет? И где отец откопал такое чудовище?
— Ешь, ешь, — говорю Карюхе.
— А ты разь не спишь? — услыхала мать.
— Рука болит.
Она сдержанно вздохнула. За последние дни мать стала тревожной, пугливой. Каждый шорох заставлял ее вздрагивать. Она боится, как бы вновь не пришел урядник.
Но урядник больше не заявляется. Ничего не нашел он и у Семена. У Фили и Степки совсем не был.
— Говеть когда будешь? — спрашивает мать.
— Говеть? На страстной все грехи оттащу попу, — пообещался я, чтобы не начался разговор.
Пока мать топила печь и убиралась, заутреня отошла. Отец пришел наскоро переодеться в поддевку матери. Поддевка ему узка и коротка, но он этим не смущается, — не первый раз ходит в ней к обедне.