Повести
Шрифт:
Мать долго молчала. Я лежал, запрокинув голову, и смотрел в крышу. Зачем-то приходил отец, что-то искал, но, не найдя, понюхал табаку и, глянув на меня, вышел.
— Петя, — вздохнула мать, и я очнулся. Глухим голосом строго сказала: — Береги себя. Будет время, лучше в сто раз найдешь. Сам найдешь. А теперь забудь и не думай.
— Но я ее, мама, люблю.
— Время покажет, сынок.
— Нет, лучше ее я, мама, не найду.
— Встань, Петя, в поле сходи, на люди, проветрись.
— Я людей-то напугаю. Принеси-ка зеркало…
Как меня действительно перевернуло! Едва узнаю себя. Страшный. Только глаза блестят. А скулы выдались еще больше. И сердитые складки легли на лоб. Нет, не люблю я смотреть на себя в зеркало.
В своей избе я чувствую себя, словно в чужой. Никак не привыкну, что и у нас, как у людей. Больше всего меня поражает пол. Это же диковина — все доски не только целы, но лежат, плотно, новые, оструганные. Еще вот большой новый стол и светлые окна на улицу — настоящие, со створчатыми рамами. И я хожу по избе с таким чувством, будто мне кто-то вдруг подарил ее. А вон две кровати — тоже настоящие, из тесаных досок, со спинками.
Кто не знает, что такое новая изба после грязной и мрачной развалины, где и пол худой, и стены гнилые, где в окнах свету не видать, — тот не поймет радости нашей. А сколько было бы еще радости, если бы… Нет, не надо думать об этом…
В эти дни заходили ко мне Филя, Павел и Гришка–матрос. Наступала пора уборки хлебов. Были взяты на учет все лошади, какие имелись в селе и в имении, все жнейки. И словно на фронте, мы долго просиживали над картами своих и барских полей; решали: тот, кто может сам косить, пусть косит, а всем одиноким, солдаткам и вдовам надо скосить жнейками, связать и убрать.
Мы засиживались до полуночи, прикидывая, решая и перерешая, и, наконец, окончательно надумали убирать «помочью». Пусть вдовы и солдатки, чьи загоны граничат, помогают друг другу не разбиваясь. Но легко учесть лошадей и жнейки, а как их взять? Разве пойдут добром на это богатеи? А там еще возка, молотьба… Но кто же, кроме комитета, будет заботиться о вдовах и солдатках, об инвалидах и бедных, лишенных основной рабочей силы семьях? Гришка–матрос сказал:
— С душой вырвем!
И еще стояло: все отруба и участки пустить в общий дележ по едокам. Это тяжелое дело. Но скоро начнется жнитво, там — молотьба и сев.
Комитет вступал в самый трудный час своей работы. Надвигалась горячая и тревожная пора. А тут слухи: в Петрограде выступали рабочие против Временного правительства, за власть Советов. Демонстрацию правительство раздавило, много пролилось крови, запрещены большевистские газеты. И страшный слух — будто арестован Ленин.
— Все равно — наша возьмет! — заявил матрос Гришка. — Отступать — задушат! А мы — солдаты.
29
Огромный дом священника, утопающий в сиреневых кустах, был от нас совсем недалеко. Широкие окна его пяти комнат в узорчатых, резных наличниках, как в кружеве. На окнах кисейные занавески. Высокая зеленая ограда окаймляла этот дом, в который никогда не вступала нога прихожанина, разве только — на кухню.
Мы подошли к ступенчатой терраске. Здесь на соломенных стульях сидели две девушки — дочери священника, епархиалки Зоя и Леля. Шустрая, подвижная Леля читала вслух какую-то книгу, а Зоя, постарше, вязала кружева. Мы остановились возле, посмотрели на них. Отец мой, которого мы взяли ради его большой дружбы со священником, вынул из кармана своих порванных штанов табакерку и, отвернувшись к церкви, нюхнул с присвистом. Застеснявшийся Павлушка прошептал мне:
— Тут, что ль, войдем или через кухню?
Я взглянул на солдатку Машу. Какими сердитыми глазами уставилась она на этих девушек! Ведь не они же отказали в жнейках солдаткам, а их папаша. Он вчера прогнал солдаток со двора. Что же, теперь вот мы, уже целым комитетом, пришли. И я, сняв фуражку, раскланиваюсь:
— Здравствуйте, барышни Зоя и Леля!
— Вам что, мужики? — поднимает на нас глаза старшая и поправляет очки, которые делают ее строгой, совершенно неприступной.
— Нам, гражданка, вашего папаню нужно, — говорю я, подчеркивая слово «гражданка».
— Зачем он вам, мужички?
Зоя, конечно, поняла мое ехидство, кроме того, плохо ли, хорошо ли, но ведь она меня знает.
— Повидать его хотим, Зоя Федоровна.
— Папа просил нас не беспокоить его.
— А вы что, сильно шалите и беспокоите его?
Зоя с недоумением посмотрела на меня, а Леля сдержанно улыбнулась.
— Я не так сказала. Он просил нас всем говорить, чтобы его оставили в покое.
— Понятно, Зоя Федоровна. Где его покой?
— Зачем вам, солдатики?
— Затем, что эти солдатики — народ беспокойный, — сказал я Зое. — И мы пришли не за тем, чтобы посмотреть на вас и уйти обратно. Почему вы, образованные барышни, не ответили на наше «здравствуйте»? Вас этому не учили в епархиальном?
Зоя вспыхнула, зачем-то сняла очки, а Леля отвернулась.
— Позовите папу, — строго сказал я. — Доложите — пришел к нему комитет.
Зоя, не оглядываясь, открыла высокую филенчатую дверь и ушла в дом. Мы остались ждать.
Через минуту Зоя вернулась.
— Пройдите на кухню, — сквозь зубы процедила она.
— На кухню? Мужички, айда на кухню. Спасибо вам, Зоя Федоровна. Простите за беспокойство.
Мы переглянулись с ней. Я снял фуражку, поклонился низко, расшаркался перед ней.
Но на кухню идти не пришлось. Когда мы. открыв калитку, вошли во двор, священник, отец Федор, в подряснике, в плисовой поношенной камилавке, уже стоял на крыльце, и, прищурив глаза под густыми курчавыми бровями, смотрел в сад. Во дворе возился его работник. По длинной проволоке от сарая до угла дома вяло таскал цепь огромный пес. Завидев чужих людей, пес хрипло брехнул и, гремя цепью, побежал к нам.
— Добрый день… — начал я и осекся.
Как его назвать? Батюшкой, как раньше, или по имени и отчеству?
Священник кивнул головой, мельком взглянул на нас и опять устремил свой взгляд в сад.
«Видать, не в духе», — решил я.
Мой отец, не мешкая, подбежал к священнику, ловко сдернул картуз, сунул его подмышку, лодочкой сложил руки и пожалуйте: уже подошел под благословение. Нехотя благословил его отец Федор, сунул для поцелуя концы пальцев и быстро отдернул.
— Вы ко мне? — спросил он, глянув на Павлушку. И, чуть повернув голову, обвел всех серыми прищуренным глазами.