Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

За три двора:

— Барску рожь косить.

Косорукий, объездчик из имения, подъехал к нашей избе, не обращая на нас внимания, стукнул кнутовищем по подоконнику:

— Эй, нужда, барску рожь завтра косить!

Собаки и тут забрехали на него. Он привычно отхлестывался от них направо и налево.

Ребята разошлись. Мать начала стелить постель. Вышел отец, которого Косорукий всегда называл не иначе, как «нужда».

— Мать, слыхала? Завтра на барску рожь.

— Не глухая.

— Это так, а ведь я веревочек для грабельц не успел свить.

Мать посмотрела на отца, набрала в грудь воздуху, что всегда делала, когда собиралась ругаться, и обрушилась:

— Эх, ты, кислятина! Эх, ты, глина–а! Что же ты, идол, все время делал, а? В амбаре в четыре ноздри дрых? Иль опять над проклятыми книжками торчал? Доберусь я, вот погодь, доберусь до твоих книжек и все до одной пожгу. Эх, паралик тебя хвати! Накачался ты на мою шею! И в кого тебя такого состряпали? Братья как братья, в руках у них кипит, а у тебя все из рук валится. Горе ты, и на горе выдали меня за тебя, за черта суглобого. Го–оспыди, взять погано ружье, да тр–рахнуть из него по твоей лысой башке, и греха никакого не будет.

Пошла наша мать! Все вспомнила. Так разрисовала отца, такое говорила, что не нам бы слушать. Я всегда был за мать, но всегда мне становилось тяжко от их ругани. Ведь их ругань — без начала и конца. И слова почти одни и те же. Отец больше молчал. Он убедился, что лучше дождаться, когда у матери «перегорит».

— Ну, будет, будет, — пробурчал отец, — чай, накричалась.

— У всех мужики как мужики, старательны, все в дом да в дом, один ты выбрался такой. И как ты норовил пойти в монастырь, так бы и шел, и не женился бы, и не губил мой век. Как это я, окаянна душа, пошла за тебя, а?

— Будет, дура! «Пошла, пошла». Двадцать лет живем, — все «пошла»…

— Сколько их сваталось за меня, — не унималась мать, — нет, как черт меня толкнул, с ума сошла, белены объелась, угорела…

— Стели-ка ты ребятам постель. Сунуло меня про веревочки сказать.

— Свей, свей, себе на шею их свей. Вон на перекладине и удавись. Юда предатель.

— Молчи, растащиха! — вдруг вскипел и отец. «Юду предателя» он не переносил. С таким прозвищем не мирился, становился сам не свой. Для него, богомола, полумонаха, такое сравнение было страшным. Матери же оно доставляло большое удовлетворение. Но и у нее было прозвище, которого она тоже терпеть не могла — «растащиха».

— Это какая я растащиха? — изменив голос, как будто впервые услышав от отца такое, спросила мать. — Это чего я из дома растащила? Ну-ка, скажи, ну-ка!

Я хорошо знал, что если их не остановить, начнется драка. А остановить их совсем нелегко. Нужны какие-то страшные, особые слова. Из всех нас, ребят, такие слова находил только я. Заметив, что мать уже хищно осматривается, приискивая подходящий предмет, чтобы «огреть» отца, я крикнул:

— Тятька, уходи! Уходи — и ну вас к черту! Оба хороши. Народили нас целый содом, наплодили нищих, а теперь лаетесь. Ну вас к дьяволу! Возьму плеть и начну трахать. Мне теперь все равно. А то избу сожгу. Или на брусе повешусь. Гоните завтра сами стадо, я вам не пастух. Мне спать пора, а вы орете.

Оба они молча выслушали мой злобный крик. Отец нырнул в сени, мать, тяжело дыша, принялась стелить.

Утром я проснулся сам, не дожидаясь, когда мать начнет тормошить.

Отец встал вместе с матерью. Спали они на краях постели, как бы охраняя свое гнездо из восьми человек. Я сходил, принес матери два ведра воды. Она подоила корову, принялась затапливать печь. Чуть–чуть алела заря, но было уже тепло. По улице слонялись знакомые мне коровы. Отец вынес прядку кудели и с несвойственной ему торопливостью принялся вить веревочки. Я взял у него полпряди.

— Зачем? — спросил он.

— «Зачем, зачем»! — сердито проворчал я, оглянувшись на сени. — Сказал бы мне, я давно бы тебе свил эти веревочки. Делать-то мне в степи все равно нечего.

— Я и. не догадался, сынок.

Мы начали вить. Так как я привык навивать кнут, да и пальцы мои орудовали шустрее, я быстро свил одну. Отец успел только половину.

— Как ты скоро, — удивился он.

Я принялся за вторую. В это время мать выгоняла корову со двора. Увидев отца, походя заметила:

— Вей, вей! На охоту ехать — собак кормить.

— А ты молчи. Мы с Петькой нетколь совьем, — заметил отец.

Он тоже принялся за вторую. Торопился, словно стыдясь, что отстал от меня.. Всех веревочек, по числу зубьев в грабельцах, надо четыре, да пятую, длинную, которая привязывается за самый угол.

— Грабельцы-то налажены? — спросил я.

— Это мне недолго.

«Ну, — подумал я, — недолго. Хватит тебе работки. Хорошо, что мать не знает».

На улице слышались удары отбойных молотков: пробивали косы, точили. Отца это радовало.

— Лается мать, а все по–пустому. Гляди, у людей ничего еще не готово. Косы только пробивают.

— А ты о себе больше заботься, — посоветовал я, довив вторую веревку.

Снова ехал Косорукий наряжать. Проехал, глянул на отца. Отец поклонился, но Косорукий и внимания на него не обратил. Да и кто на отца обращает внимание? Только поп иногда в проповеди упомянет о нем, как о самом набожном.

Вон и дядя Федор с Ванькой идут. Данилка живет в том конце улицы.

— Пошли, сынок, — ласково, как всегда по утрам, позвал меня старик.

— Пошли, дядя Федор.

* * *

На второй день косьбы барских ржаных вместо меня погнал стадо Захар. Я отпросился поехать со своими в поле. Как и в сенокос, мне захотелось побыть на людях. Дома сторожем остался Филька. В поле поехали отец с матерью, я и Васька — младший, после Фильки, брат. С прошлого года не ездил я на нашей телеге. Уже забыл, как стыдно ехать на ней: колеса разболтаны, скрипят, шины съехали набок, на заднем колесе одна шина лопнула и хлопает, поднимая пыль. Телега кренилась, передок на каждом повороте садился на колесо. Сколько в нашей телеге веревочек! Все на них держится. Телега так стара, что на ней, видно, еще ездил дед моего отца. На сбрую Князь–мерина страшно глянуть, особенно на хомут. Это — куча разнообразного тряпья и соломы, зашитая в худой мешок. И все тоже на веревочках. Гужи веревочные, клещи древние, стертые, изъеденные червем. Понять невозможно, как такой хомут держался. Наконец шлея, седелка, дуга. Какое убожество! По сбруе и хозяину был и сам Князь–мерин. Низенький, пузатый, мордастый, с жидким хвостом, с отвислыми ушами. Что особенно у него было страшно, это — нижняя губа. Она походила на старый лапоть. Зубы у Князь–мерина уцелели только передние. Трудно поверить, что Князь был когда-то молодым. Глядя па него, думается, что и родился-то он таким несуразным и страшным и сама судьба предназначила его именно нашему отцу.

Сейчас-то еще он немного походил на лошадь. Поправился на сенокосе. И когда отец, похлестывая его, говорил: «Ну-ка, с богом» — он, кажется, даже прибавлял шаг. По крайней мере видно было, как он качал головой, махал хвостом. Но стоило отцу умолкнуть, как Князь не только сбавлял шаг, но и совсем останавливался. У доброго хозяина такой мерин давно бы сдох, а от отца он тревог не испытывал.

— Да погоняй ты его, че–орт! — вышла мать из терпения. — Эдак мы и до завтрева не доедем.

Поделиться с друзьями: