Пожар миров. Избранные статьи из журнала «Возрождение»
Шрифт:
Несомненно, что радикальная критика возникла на периферии русской литературы и, кроме того, поднялась с ее низов, можно даже сказать, с подонков – когда «был в моде трубочист, а генералы гнули выи» и когда «стремился гимназист преобразовывать Россию». Эти стихи известного Щербины, конечно, не только удачная острота, но зародыш, едва заметная завязь будущих «Бесов» Достоевского. Эта жуткая трагедия происходит действительно на фоне «комического времени», нарисовать которое Достоевскому удалось в совершенстве, не прибегая ни к пасквилю, ни к памфлету, – сочинения «радикалов» того времени поистине являются автопамфлетом и автопасквилем.
В течение почти всего XIX и части XX в. представителям большой русской литературы приходилось действительно и по-настоящему тяжко, как писал В.В. Розанов: «У всякого мерзавца был наготове шприц с серной кислотой для выжигания глаз инакомыслящим»… «Ты будешь ходить нашими путями или не будешь ходить вовсе».
И действительно, история русской литературы и поэзии есть история сживания их со света самодержавной и единственно делавшей «погоду» радикальной критикой. Вместо настоящих гениев русской поэзии и русской литературы она предлагала собственных божков, идольчиков, которых даже нельзя назвать идолами, каких-то «карманных божков» для оперирования ими в идеологической полемике.
Начали с гениев русской литературы и поэзии, а там все оказалось взорванным и пущенным под откос: мировая литература во главе с такими гениями, как Гёте, мировая философия, вся почти целиком, без исключения; там, где были исключения, как, например, Гегель, то их так «препарировали», что от них ничего не оставалось.
Все началось с диктатуры В.Г. Белинского, по сей день пребывающего на положении «краснобога», литературного диктатора и властителя дум не только в СССР, но и в эмиграции, за такими редкими исключениями, что эти исключения можно считать подтверждением общего правила.
Чтобы понять зарождение диктатуры Белинского, достаточно проследить отношение к нему И. С. Тургенева. Здесь перед нами чрезвычайной мощи талант человека, несомненно уже сделавшего ставку на то, что Катков верно, хотя и зло, назвал «кувырканьем перед радикальной молодежью». Тургенев – большой художник и очень хороший, первоклассный репортер-журналист (два качества, соединяющиеся очень редко). В качестве репортера Тургенев пел дифирамбы Белинскому; в качестве же большого художника невольно и бессознательно рисовал совершенно другой образ. Всем понимающим дело и могущим разобраться в этом странном дуализме рекомендуется внимательно прочесть его воспоминания о Белинском. Выясняется, что Белинский – эмоциональная натура прежде всего, что он совершенно необразованный человек и поэтому весь в зависимости от тех, кто языки знает и кто преподносит ему то или иное иностранное явление сообразно со своими вкусами, выдергивая из него, что кому понравится. Что он прежде и после всего «хороший человек», «правдивый и честный». Для нас эта характеристика чрезвычайно важна. Она означает преобладание этического начала не только над началом познавательным и эстетическим, но определенно вопреки им.
Впоследствии, когда в конце своей жизни Белинский сделался атеистическим коммунистом, окончательно выяснилось, что означает этот отрыв «добра» от истины и красоты. Добро, оторванное от истины и красоты, с катастрофической быстротой превращается в свою полную противоположность – в самое темное, неприглядное зло, и прежде всего в бесконечную злобу против всех и всего, даже против собственных единомышленников. Великая триада истины, добра и красоты, которой держится высший духовный мир человека, существует именно только как единосущная триада, в которой отрыв отдельных ее членов из общего существа, одних во вред другим, не может происходить без уничтожения всей триады с заменой ее жутким кривым зеркалом, «анаморфозой» этой триады: ложью, злом и безобразием. Ложь здесь сказалась в оклеветании всего действительно высокого, возвышенного, прекрасного – до религии и Бога включительно; в полном отвержении пафоса бескорыстного познания и в требовании от науки, чтобы она была на побегушках у социально-политического убожества. Впрочем, это состояние, так сказать, антигносеологии очень хорошо описано H.A. Бердяевым в его статье сборника «Вехи», а также в его «Философии свободы» и «Философии неравенства». Добро заменилось очень характерным для этого направления человеконенавистничеством, для которого типично безоговорочное и нерассуждающее отрицание всего «не своего». «Свое» же подвергнуто постоянному подозрению и постоянному сыску и шпионажу.
История травли Варфоломеем Зайцевым выдающегося русского ученого Владимира Онуфриевича Ковалевского (мужа знаменитой Софьи Ковалевской) очень характерна. Ни то, что В.О. Ковалевский был основателем огромной геологической науки – палеонтологии; ни то, что он был весьма левых убеждений, близких к самому Варфоломею Зайцеву; ни то, что он был абсолютно невинен, ни в чем не погрешив против своих находившихся, как и он, в эмиграции товарищей, – ничто не помешало этому тогдашнему чекисту сознательно клеветать на проф. В.О. Ковалевского как на агента-осведомителя царского правительства. Самым, пожалуй, жутким было то, что Варфоломей Зайцев громогласно и цинично признавал невиновность В.О. Ковалевского среди своих – и продолжал в печати взваливать на него напраслины, доведя гениального ученого до самоубийства. По-видимому, из этого рода черных глубин духа, где «воздвиг себе престол сатана», Достоевский черпал свои материалы для изображения Шигалева (в «Бесах»), Ведь в программу «шигалевщины» включается «судорога» и периодическое самопоедание, чрезвычайно напоминающее систему Ежова и Сталина. Но здесь это уже совсем вне партии и вне какого бы то ни было социального устроения, это уже система чистого и бескорыстного служения беспримесному злу.
Таков закон безбожной диалектики. Начали с социального добра, общественной этики, но без Бога, – и кончили абсолютным злом. Это совершенно так же, как у Шигалева: все начинается с безграничной свободы и кончается абсолютным рабством. Но с особенным ожесточением эта система абсолютной социально-революционной лжеэтики обрушилась на третий член триады – на красоту. Лучшие произведения Пушкина Белинский объявил никуда не годными (этим, кстати сказать, совершенно парализуется то более чем странное мнение, что Белинский «открыл» Пушкина). В корзину полетели Е.А. Боратынский, Бенедиктов, Майков, Фет, Тютчев, Случевский, и только Кольцов объявлен гениальным. Далее выброшенными на свалочное место истории (по выражению советского критика М. Дынника) оказались Достоевский, Толстой, Лесков, Гёте; из философов в общем решительно все, кроме французских материалистов. Больше всех почему-то досталось Шеллингу, самому гениальному представителю немецкой философии, по-видимому, за «философию откровения» и вообще за религиозно-метафизический склад. О русском возрождении и говорить не приходится. Для радикалов были совершенно неприемлемы ни Бердяев, ни Булгаков, ни Флоренский, ни Вячеслав Иванов, ни даже Блок с Бальмонтом и Брюсовым. Одинаковую с ними участь потерпели Сологуб, Владимир Соловьев, Иннокентий Анненский и множество других. Это все по линии борьбы с красотой.
Писарев открыл поход против науки и музыки. Всем известно его поношение Глинки, Рафаэля, Шекспира, Пастера, бр. Гримм (какой странный выбор по принципу: «бей ученых, где бы ты их ни нашел и ни застал»), Чернышевский травит Лейбница и гениального русского геометра Лобачевского.
Если бы не «Русский вестник» Каткова, то Л.Н. Толстому негде было бы печатать ни свои романы, ни более мелкие вещи. Гений Толстого был встречен частью молчанием, частью свистками и улюлюканьем. То, что писал Ткачев в своем органе «Дело» о романе «Анна Каренина», то, что писал о романах Толстого А. Скабичевский, конечно, не упустивший лягнуть и другие вершины Русского Парнаса, надо считать совершенно непристойной бранью. Даже кроткий и безвредный кн. П. Кропоткин не удерживается от поношения лучших русских поэтов и писателей. Отношение к Толстому перемутилось только с тех пор, как радикалам показалось, что он против Бога, государства и культуры; на какой почве у Л. Толстого был кризис, этого они не понимали, да и не могли понять.
В особенной степени эта непоследовательность и самая дурная иррациональность сказались в отношениях этих людей к знаменитому однофамильцу Льва Николаевича, известному поэту, автору драматической трилогии и близкой к гениальности драматической поэмы «Дон Жуан», посвященной памяти Моцарта и Гофмана. Надо заметить, что А.К. Толстой был чрезвычайно свободолюбивый и независимый человек. Его скорее можно было бы назвать республиканцем, чем монархистом. Да и был он поклонником древнерусских демократий – Новгорода и Пскова. Вече было его правительственным идеалом. В Древней Греции он был бы несомненно на стороне Афин, а не Спарты. Он не уставал издеваться над полицейщиной и произволом. Большинство стихов и пьес коллективного автора, знаменитого «Козьмы Пруткова», принадлежит ему; а между тем по самому своему стилю и духу «Козьма Прутков» есть издевательство над бюрократией, полицией, чиновничеством, да и вообще над всеми теми, к которым можно приклеить ярлык официальной «персоны». И вот такой свободолюбивый человек, не хотевший знать ничего над собой, кроме Господа Бога, попал у русских радикалов на замечание как реакционер! Это уже чистейшая патология.
То же самое следует сказать по поводу типа Базарова в романе «Отцы и дети» Тургенева. Надо заметить, что образ этот есть один из самых удачных, живых и положительных типов русской литературы: полный жизненных сил, в высшей степени благородный, честный, прогрессивный (без кавычек), полный чувства собственного достоинства и вдобавок любящий сын своих простоватых родителей, над которыми «прогрессивная» молодежь не устает смеяться. Даже наружность у него получилась симпатичная. Ухаживает он за женщинами и дерется на дуэли, как настоящий гусар. Да и при случае вышел бы из него отличный военачальник, так как он не знает страха. Тургенева можно было бы скорее упрекнуть в чрезмерной идеализации молодого поколения, – и, пожалуй, только в этом смысле молодое поколение могло бы оскорбиться, как оскорбляются за слишком неумеренные комплименты и любезности. Так вот, это «молодое поколение» сочло великолепную фигуру Базарова за карикатуру на себя и буквально облило ее автора клеветой всевозможного рода.
Вполне естественно, что большая литература и большое искусство, как русское, так и мировое, могли вызывать в этом «небольшом подобии людей» (выражение Гоголя) только ненависть и мечту об «индексе», которую они в 1923 г. и осуществили под покровительством и с молчаливого попустительства Максима Горького. Этого никак нельзя простить такому писателю, который был не глуп и вообще, кажется, единственный заметный талант среди радикалов. Если те по глупости могли и не знать, что делали, то к Горькому это не могло быть отнесено, и он несет на себе всю тяжесть ответственности за молчаливое принятие «индекса». Такова сила социально-политических пристрастий, которая способна искажать перспективы даже у талантливых людей. Не забудем того, что в молодости (до каторги) Достоевский думал совершенно также, и Толстой во вторую половину своей жизни тоже склонялся к подобного рода образу мыслей. Конечно, громадность Достоевского и Толстого помогла им очень скоро разобраться в том, куда их вело опьянение испариной, шедшей из радикального болота. Но зато большое число русских людей делались, делаются и, по всей вероятности, еще некоторое время будут делаться жертвами этого ужасного наркоза, который можно философски определить так: полное извращение идеи социального добра на почве его отрыва от истины и красоты. В лице Писарева мы имеем даже воинствующую борьбу с истиной (наукой) и красотой (искусством), борьбу, превратившуюся в самоцель. У него как будто даже исчезает и понятие социального служения. Он так захвачен ненавистью к науке и искусству, так презирает философию и подлинную диалектику, так бесится по поводу метафизических утонченностей, что сокрушение элитной культуры поставил во главу угла своей «литературной деятельности». До сих пор Д.И. Писарев пребывает у нынешних властителей СССР на том положении, на каком пребывают в Церкви ее величайшие отцы. Совершенно естественно, что при таком положении вещей никакой критики не могло получиться, ибо объекты критики подлежали не разбору, а сокрушению.