Пожар миров. Избранные статьи из журнала «Возрождение»
Шрифт:
«Но рука Эллис внезапно надвинулась на мои глаза… Словно белый туман из сырой долины обдал меня…
– В Италию! В Италию! – послышался ее шепот. – Эта ночь – великая ночь! <…>
– Рим, Рим близок… – шептала Эллис. – Гляди, гляди вперед…
Я поднял глаза.
Что это чернеет на окраине ночного неба? Высокие ли арки громадного моста? Над какой рекой он перекинут? Зачем он порван местами?
Нет, это не мост, это древний водопровод. Кругом священная земля Кампании, а там вдали Албанские горы – и вершины их и седая спина старого водопровода слабо блестят в лучах только что взошедшей луны…
Мы внезапно взвились и повисли на воздухе, перед уединенной развалиной. Никто не мог бы сказать, чем она была прежде: гробницей, чертогом, башней… Черный плющ обвивал ее всю своей мертвенной силой – а внизу раскрывался, как зев, полуобрушенный свод. Тяжелым запахом погреба веяло мне в лицо от этой груды мелких, тесно сплоченных камней, с которых давно свалилась гранитная оболочка стены.
– Здесь, – произнесла Эллис и подняла руку: – Здесь! – проговори громко три раза сряду имя великого Римлянина.
– Что же будет?
– Ты увидишь.
Я задумался.
– Divus Cajus Julius Caesar! – воскликнул я вдруг; Divus Cajus Julius Caesar! – повторил я протяжно; – Caesar!
Последние отзвучия моего голоса не успели еще замереть, как мне послышалось… Мне трудно сказать, что именно. Сперва мне послышался смутный, ухом едва уловимый, бесконечно повторяющийся взрыв трубных звуков и рукоплесканий. Казалось, где-то, страшно далеко в какой-то бездонной глубине внезапно зашевелилась несметная толпа и поднялась, поднялась, волнуясь и переплетаясь чуть слышно как бы сквозь сон, сквозь подавляющий, многовековый сон. Потом воздух заструился и потемнел над развалинами… Мне начали мерещиться тени, мириады теней, миллионы очертаний, то округленных, как шлемы, то протянутых, как копья; лучи луны дробились мгновенными синеватыми искорками на этих копьях и шлемах, и вся эта армия, эта толпа надвигалась ближе и ближе, росла, колыхалась усиленно. Несказанное напряжение, напряжение, достаточное для того, чтобы приподнять целый мир, чувствовалось в ней; но ни один образ не выдавался ясно… И вдруг мне почудилось, как будто трепет пробежал кругом, как будто отхлынули и расступились какие-то громадные волны… Caesar, Caesar venit! – зашумели голоса, подобно листьям леса, на который внезапно налетела буря… Прокатился глухой удар – и голова бледная, строгая, в лавровом венке, с опущенными веками, голова императора стала медленно выдвигаться из-за развалин».
Ничто из происшедшего, никакой акт, никакой факт, никакая форма или образ из всего, что «имело место» в истории народов или частных лиц, не погибает, но сохраняется. Так называемый «закон сохранения материи и энергии», логический «закон тождества» – все это лишь частные случаи общего закона консервации, который выставила морфологическая философия и морфологическая методология. Прошедшее соединяется с будущим через настоящее – непрерывно согласно закону универсального космического творчества. Это соответствует словам Евангелия: «Отец Мой творит и Я творю доселе». А Иоанново Откровение («Апокалипсис») говорит о новом творении после конца этого зона: «Се Аз творю вся нова» (Откр. 19, 5).
Сохраняться может лишь то, что нарастает, да и воспроизведение сохраненного предполагает его нарастание и творческое развитие. Душа человека (отдельного) и душа мира со всем их содержимым сохраняются вовеки – правда, потенциально. Если душа не обнаружит творящей активности, то от нее отнимается то, о чем ей казалось, будто она его имеет, и это передается активной творческой душе, душа же нерадивая, нетворческая, «ленивая» угасает в пассивности до нуля, связанная по рукам и ногам «во тьме кромешной», то есть во тьме небытия.
Так или иначе, но начиная со сцены с Юлием Цезарем и до конца всей пьесы лейтмотивом проходит этот закон консервации, не говоря уже о том, что сама Эллис представляет такую посмертную активность души, которая в условиях греховности есть нечто близкое к «мытарствам» или вовсе сливается с ними в отчаянной борьбе за сохранение – к чему относится и попытка воплощения, или, если угодно, перевоплощения, при помощи такого страшного средства, как высасывание крови в эротическом трансе.
Это как бы одна из иллюстраций к трагическому древнегреческому тексту, приписываемому также и Плотину, так как этот философ его приводит:
«Великая и последняя борьба ожидает человеческие души». А для этого нужна активность, то есть нарастание, а не простое сохранение энергии.
Вдохновляемая исключительно еретическим вампиризмом, потерявшая временно или навеки всякую связь с Богом Живым и Его миром Сил и Умов, не знающая больше даже их имени, Эллис совершенно беззащитна против наскока на нее «дракона смерти», под конец принимающего страшный облик гигантского коня бледного… Прощание уже почти совершенно оплотянившейся, а потому и отяжелевшей и превратившейся почти в подлинную женщину, Эллис со своей жертвой – возлюбленным, полно такого лирического трагизма, которому едва ли можно найти отвечающее ему место в мировой литературе.
«Я много и долго размышлял об этом непонятном, почти бестолковом казусе – и убедился, что не только его наука не объясняет, но что даже в сказках, в легендах не встречается ничего подобного. Что такое Эллис в самом деле? Привидение, скитающаяся душа, злой дух, сильфида, вампир, наконец? Иногда мне казалось, что Эллис – женщина, которую я когда-то знал – и я делал страшные усилия, чтобы припомнить, где я ее видел… Вот, вот, казалось иногда, – сейчас, сию минуту вспомню… Куда! Все опять расплывалось как сон»…
Вернее сказать, что Эллис все вместе: и привидение, и скитающаяся душа, и злой дух, и сильфида, и вампир…
Все же вместе – образы, морфологические «выделения» самой души автора, – человеческой души как таковой со всеми ее творческими продолжениями и дополнениями. И еще вернее будет сказать, что это – сама она, душа автора в ее творческом инобытии. Только это последнее выражение надо будет принять во всей его полноте и со всею ответственностью за его подлинную реальность, которая ведь есть нечто гораздо более глубокое и широкое, чем мы это себе представляем: по совершенно верному определению Гераклита Эфесского, душа человеческая вообще беспредельна (то есть она не имеет границ в пространстве и вечна во времени). Лишь формообразующая деятельность души как существа богоподобного ставит ей границы, но это такое же «самоограничение», как (формально говоря) деятельность вообще творческих духов.
Творческий морфогенезис, выявление «продукций души», так сказать, «во вне» есть такая же великая тайна, как и происхождение самой души. Библия говорит совершенно определенно о сотворении человеческого тела из земного, а значит, и временно-пространственного вещества. Но о душе сказано, что она «вдунута» в «лице» человеческое, чем утверждается предопределение Божие о сущности и о существовании человека как личности, как «образа», и притом образа Божия. Но о морфогенезисе души не сказано ничего, он остается великой тайной. «Вдутие» души можно понять либо как ее эманативное происхождение, что вряд ли богословски допустимо. Значит, речь идет лишь о «поступлении» души в человеческое существо, о ее появлении, как души человеческой в человеческом существе, или о возникновении существования души человека, как данной души, данного человека, но отнюдь не о происхождении, о морфогенезисе самой души в качестве «формы тела» (употребляя наиболее точное в философско-метафизическом смысле выражение «греко-томизма»). Об этом способе морфогенезиса души в человеке нигде – ни в Писании, ни в Предании – нет ни слова и это, очевидно, такая трудная и непостижимая для человека тема, что для нее не существует ни представлений, ни понятий, ни каких-либо познавательных категорий. Однако современная метафизика (Луи Лавелль) и современная наука (Юнг) дерзновенно ставят эту проблему.
В силу целого ряда причин автор этих строк избрал срединный путь интерпретации библейского повествования о сотворении женщины, о ее, так сказать, «морфогенезисе», так как здесь перед нами, конечно, именно морфогенезис женщины, ее возникновение в качестве отдельного образа, а значит, в известном смысле и отдельной субстанции, дополнительной по отношению к образу мужскому в качестве двух парно-соотносительных понятий. «Не хорошо быть человеку одному» – ясно, что речь идет об оптическом «не-добре», то есть несуществовании. Мужчина и женщина – парно-соотносительное понятие (говоря формально – вроде субъекта и предиката в логическом суждении) и один без другого не существуют, не имеют экзистенции. Другими словами, экзистенция человека начинается с парно-соотносительной экзистенции в качестве мужчины и женщины.