Право на месть
Шрифт:
Она по-прежнему любит Джоанну и не может представить жизни без ее помощи, но ей бы хотелось, чтобы к ней уже не относились как к ребенку. Да, она с Джоном всего несколько месяцев, но они неразделимы, а она женщина двадцати с небольшим лет. «Женщина»… Такое определение тянет больше, чем на двадцать три. Но даже и двадцать три – вряд ли ребенок.
Джон ее смешит. Никто ее не смешил так с тех пор как… ммм… с тех пор. Но ее тело состоит теперь из других клеток. Она другой человек. Простыни под ней влажны, но от взрослого пота, а не от презренной мочи. Вот ее новая жизнь.
Она лежит на подушке, мир слегка плывет перед ней. Они выпивали – он больше, чем она, – он пьет гораздо больше нее, но все мужчины пьют больше женщин, разве нет? Напивается? Ей нравится, когда его глаза слегка мутные и он смотрит на нее с такой любовью и с широкой мальчишеской ухмылкой на лице. В такие минуты, ей кажется, она готова разорваться от счастья. А изредка, всего лишь изредка, когда они сидят вместе на ее маленьком диване, смотрят какую-нибудь комедию и едят сладковато-кислую свинину и куриную лапшу, а он извиняется, что они не могут позволить себе большего, тогда как она думает, что она на небесах, изредка она забывает о тайне, которую хранит от него. Она так долго волновалась, как бы люди не узнали, но теперь она чувствует, что взорвется, если не скажет ему. Как она может говорить, что любит его, и в то же время не быть с ним честной? Как он может быть уверен, что любит ее, если не знает.
Его темные очертания двигаются рядом с ней, он тянется к графину с красным вином у кровати – хочет глотнуть. Протягивает ей, она тоже делает глоток. Во рту от вина сухо, но ей тепло, и в голове у нее музыка. Вино напоминает ей и о прежнем. Когда она была другим человеком. Она слишком много думает о прошлом. Эти мысли у нее как заноза под ногтем, которую она не может вытащить. Но они всегда там, между ними. Даже здесь, в отзвуках их занятий любовью.
– Джон, – начинает она и останавливается. Он пытается притянуть ее к себе, чтобы она лежала на его груди, но она сейчас не хочет слушать одобрительного биения его сердца. До тех пор, пока она не будет уверена, что его сердце принадлежит ей. – Я должна сказать тебе кое-что. – Ее голос существует как бы сам по себе, вне тела, плывет в темноте. Его лицо шершавое, и теперь она радуется плотным шторам, которые не пускают в комнату свет фонаря с улицы. Обычно, если ей не уснуть, темнота душит ее, но сегодня она пользуется ею, чтобы прогнать тревогу, спрятаться.
– У тебя такой серьезный голос.
Он чуть смеется, но в его смехе есть какая-то напряженность, и она понимает: он думает, речь пойдет о них, – может быть, она сделала что-то, может, у нее есть другой парень. Ее удивляет мысль о том, что он волнуется, как бы она не ушла от него. Она будет любить его до самой смерти.
– Я должна сказать тебе кое-что, но ты не должен никому об этом говорить. – Он смолкает – его пугает серьезность в ее голосе. – Обещаешь? – спрашивает она.
– Вот те крест! Чтоб мне умереть, если обману, – говорит он.
От его слов жизнь уходит из нее на мгновение, нервы натягиваются, ладони потеют. Это плохой знак? То, что он произнес те самые слова, которые так долго преследовали ее? Может быть, лучше ничего ему не говорить? Джоанна сказала, что это в человеческой природе – желать рассказать. Люди хотят делиться своими тайнами, но есть такие, которые человек должен носить в себе. Если когда-то в будущем у них появится ребенок, то тогда, конечно, дела будут обстоять иначе, тогда он, пожалуй, должен будет знать. Но тогда и у него будут мотивы никому ничего не говорить.
Он ждет, когда она скажет больше, и ее губы двигаются, как у рыбок гуппи, – открываются-закрываются. Ребенок будет, так почему не сказать сейчас? Дети – они приходят в мир, когда парень и девушка влюбляются, а они не всегда были осторожны. Ей следовало бы позаботиться о том, чтобы они были осторожны, но ее это как-то не очень волновало. Она понимает, чтo это значит. За прошедшие годы ее слишком много тестировали, чтобы она ясно понимала свою мотивацию. Она хочет ребенка. Ее эта мысль и возбуждает, и приводит в ужас. Эта идея слишком хрупка и драгоценна, чтобы подвергать ее исследованию.
Она снова открывает рот, все еще не зная, как начать. «Однажды давным-давно»? Превратить все в мрачную сказку? Подать ее в какой-нибудь сахарной обертке? Глупая мысль. Как бы она ни рассказала, потрясение неизбежно. Он, может, никогда больше не захочет говорить с ней. Или задушит ее прямо в постели, как это с удовольствием сделали бы многие незнакомые люди, которые так открыто и говорили.
Она ему расскажет. Но не будет говорить о том, как все случилось. Она никогда об этом не говорила. Она не может об этом говорить. Она сделала это – о чем еще тут говорить? И потому она начинает со своего имени. С кульминации. Может, все ее клетки и обновились, но времени прошло не так уж и много, чтобы ее имя не вызывало каких-то ассоциаций в головах людей. Страшила, которым детей пугать. «Если не придешь к чаю, Шарлотта Невилл тебя сцапает».
Она говорит в темноту возвышенными тихими предложениями, которые пытаются скрыть свою суть, и хотя она ох как чувствует его тело рядом с собой, оно непроизвольно напрягается от ее слов. Она ни разу не поворачивается, чтобы посмотреть на него, она рассказывает свою историю, пока их не обволакивает еще один слой тьмы, дополнительная простыня на них обоих.
Когда она заканчивает – на рассказ у нее уходит не так уж много времени, потому что любая правда коротка, – наступает тишина. Он садится и тянется за графином. Она слышит, как он глотает. Все останавливается. Она совершила страшную ошибку. Она хотела бы заплакать. Молчание длится бесконечно, пока его мозги обрабатывают услышанное. Она смотрит на него и думает: может быть, сегодня она видит его в последний раз. Ее легатированная жизнь внезапно становится похожей на лошадку-оригами вроде тех, которых делает из остатков бумаги мистер Бертон. Прекрасные творения. Их так легко смять.
– Прости, Джон, – шепчет она, и, хотя ее глаза сухи, голос у нее трескается. – Прости меня, пожалуйста.
Но тут он говорит ей, что все в порядке, он любит ее; он прижимается своей обнаженной кожей к ее, они целуются. Он любит ее. Он любит ее!
В следующие недели, когда она понимает, что тошнота, усталость, постоянное чувство голода не стоят беспокойства и что их скоро станет трое, она думает, что знает, когда был зачат ребенок. В ту особенную ночь ее откровения.
Может быть, Бог ее простил…
Наконец-то мне удается выпроводить их всех. Чтобы у нас было «какое-то время для себя». Это было непросто. Они ведут себя так, будто мы дети, которых нельзя оставлять одних, но, после того как я некоторое время сплошная любезность и свет, я добиваюсь своего. Хоть немного наедине с мамой. Одна ночь, когда никого из них нет поблизости.
Странное ощущение, когда все они ушли. Крохотное жилье внезапно стало таким большим. Элисон оставила на холодильнике кучу контактных телефонов, что кажется вполне нормальным, пока ты не понимаешь, что это телефоны не уборщиц и бебиситтеров, а полиции, психиатров и надзирающих лиц. И все же в животе у меня бурчит от возбуждения и нервов. Это больше не моя жизнь. После сегодняшней ночи. Даже если он не появится – а он появится, какие могут быть разговоры! – я не вернусь. Я так решила. Мама пытается держать себя в руках, но мы не говорили об этом. О том, что она сделала в тот день. Элисон сказала, что она никогда об этом не говорит. Возможно, они надеются, что она откроется мне, но этого не случится. Я не хочу знать и не хочу, чтобы она говорила голосом моей мамы. Она мне больше не мама, она какой-то вывернутый фрик из газет.
Когда я родилась, ее надзирающим лицом была не Элисон. Какая-то женщина по имени Джоанна. Элисон появилась, когда я была младенцем и мы переехали сюда. Прошлая жизнь. Не моя. Моя жизнь в моем будущем. Скоро мама станет воспоминанием. Историей. Да уже стала после всего. Как я могу любить ее или понимать, если я столько думаю о годах до моего рождения? Она чужой человек. Она ложь. Теперь мне понятно, почему мы так не похожи друг на друга.
Я не хотела, чтобы меня стригли, но сжала зубы и позволила им сделать это, и теперь думаю, что короткая стрижка мне очень даже идет. Получилось классно. Андж охренела бы, если бы увидела. И еще я теперь рыжеволосая – цвет не оранжеватый, а сильно каштановый, – и мне дали карие контактные линзы. Забавно, как такие небольшие изменения сделали меня новым человеком. Я уже попробовала и косметику по-другому накладывать. Побольше линии вокруг глаз. Уверенные тона. А в другой одежде я буду выглядеть совершенно новым человеком. Мама чуть не расплакалась, когда меня увидела. Но нет, не расплакалась. Она не плакса – так про нее говорят. Она и тогда не плакала. Ни в суде, и вообще нигде.