Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Праздник, который всегда с тобой

Хемингуэй Эрнест

Шрифт:

— Эзра — замечательный, замечательный поэт, — сказал Уолш, глядя на меня темными поэтическими глазами.

— Да, — сказал я. — И прекрасный человек.

— Благородный, — сказал Уолш. — Истинно благородный.

Мы ели и пили в молчании, отдавая дань благородству Эзры. Я жалел, что Эзры нет с нами. Мареннские ему тоже были не по карману.

— Джойс — замечательный, — сказал Уолш. — Замечательный, замечательный.

— Замечательный, — сказал я. — И хороший друг.

Мы подружились в тот чудесный период, когда он закончил «Улисса», но еще не приступил к тому, что долго называлось «в работе». Я подумал о Джойсе и вспомнил многое.

— Жаль, что у него плохо со зрением, — сказал Уолш.

— И ему жаль, — сказал я.

— Это трагедия нашего времени, — сказал Уолш.

— У всех что-нибудь да неладно, — сказал я, пытаясь поднять настроение за столом.

— Кроме вас. — Он обрушил на меня все свое обаяние и даже больше, и опять на нем появилась печать смерти.

— То есть я не отмечен печатью смерти? — спросил я. Не удержался.

— Нет. Вы отмечены печатью жизни.

— Ничего, дайте только срок, — сказал я.

Он захотел хороший бифштекс, с кровью, и я заказал два tournedo под беарнским соусом. Я подумал, что сливочное масло ему полезно.

— Возьмем красного вина? — предложил он.

Подошел сомелье, и я заказал «Шатонеф дю пап». Я потом буду выгуливать его на набережных. А он пусть его выспит или сделает что захочет. Свое я уж куда-нибудь отнесу, подумал я.

Прорезалось, когда мы доели бифштекс с картошкой фри и выпили две трети «Шатонеф дю пап», вина не столового.

— Не имеет смысла ходить вокруг да около, — сказал он. — Вы ведь знаете, что получите премию.

— Я? Откуда?

— Получите, — сказал он.

Он начал говорить о моей прозе, а я кончил слушать. Мне было неловко и тошно слушать, когда мне в лицо говорили о моей прозе; я смотрел на него, отмеченного печатью смерти, и думал: ты, обманщик, хочешь охмурить меня своей чахоткой. Я видел батальон в пыли, на марше, треть из них шла на смерть или на кое-что похуже, и никакой особой печати на них не было, только пыль была на всех, а ты, отмеченный печатью смерти, с этого живешь. Сейчас будешь меня морочить. Не обманывай, да не обманут будешь. Смерть не в игрушки с ним играла. Она собиралась к нему всерьез.

— По-моему, я этого не заслуживаю, Эрнест, — сказал я, с удовольствием произнеся собственное имя, которое я терпеть не мог.

— Странно, что у нас одинаковое имя, правда?

— Да, Эрнест, — сказал я. — И это имя мы должны оправдать [35] . Вы понимаете меня, Эрнест?

— Да, Эрнест, — ответил он. С печальным ирландским пониманием и обаянием.

Так что я обходился очень дружественно и с ним, и с его журналом; когда у него опять открылось кровохарканье и он перед отъездом из Парижа попросил меня вычитать журнал после наборщиков, которые не знали английского, я вычитал. Один раз я присутствовал при кровохарканье — тут все было без дураков, я понимал, что ему недолго осталось, и был доволен тем, что в этот период, тяжелый и для меня самого, могу быть особенно ласков с ним, и с удовольствием называл его Эрнестом. К тому же я любил и уважал его соиздательницу. Она мне премию не обещала. Она хотела только выпускать хороший журнал и хорошо платить авторам.

35

Ernest на староанглийском означает «сила», «живость».

Однажды, несколько лет спустя, я встретил на бульваре Сен-Жермен Джойса, возвращавшегося с утреннего спектакля. Он любил послушать актеров, хотя их уже не видел. Он предложил выпить с ним, мы зашли в «Де Маго» и заказали по хересу, хотя всюду пишут, что пил он только швейцарское белое вино.

— Что вы скажете о Уолше? — спросил он.

— О мертвых или хорошо, или ничего.

— Он обещал вам премию? — спросил Джойс.

— Да.

— Так я и думал, — сказал он. И немного погодя спросил: — Как думаете, а Паунду обещал?

— Не знаю.

— Его не надо спрашивать, — сказал Джойс.

И мы оставили эту тему. Не помню, когда умер Уолш. Это было задолго до встречи с Джойсом. Но помню, что рассказал Джойсу о нашем с Уолшем знакомстве у Эзры, о барышнях в длинных манто, и помню, что его развлекла эта история.

14

Эван Шипмен в «Лила»

С тех пор как я открыл библиотеку Сильвии Бич, я прочел всего Тургенева, всего, что было, Гоголя на английском, Толстого в переводах Констанс Гарнет и английские переводы Чехова. В Торонто, до того как мы приехали в Париж, мне говорили, что хорошие и даже замечательные рассказы писала Кэтрин Мэнсфилд, но читать ее после Чехова было все равно что слушать манерные истории молодой старой девы после выразительных рассказов знающего врача, который был хорошим и простым писателем. Мэнсфилд была как безалкогольное пиво. Лучше пить воду. Но от воды в Чехове была только прозрачность. Были рассказы, казавшиеся просто журналистикой. Но были и чудесные.

У Достоевского было то, чему можно было поверить, и то, чему невозможно было, но кое-что настолько правдивое, что меняло тебя, пока ты читал; о хрупкости и безумии, пороке и святости, о сумасшествии азартной игры ты узнавал так же, как о дорогах и пейзажах у Тургенева, о передвижениях войск, топографии, об офицерах и солдатах и о боях у Толстого. По сравнению с Толстым то, как описывал гражданскую войну Стивен Крейн, кажется блестящими фантазиями больного мальчика, который никогда не видел войны, а только читал хронику, и описания боев, и смотрел фотографии Брэйди, — то, что я читал и видел в доме деда. До «Пармской обители» Стендаля я ничего не читал о настоящей войне, кроме Толстого, и прекрасный кусок о Ватерлоо у Стендаля — скорее вкрапление в изрядно скучной книге. Набрести на целый новый мир литературы, располагая временем для чтения в таком городе, как Париж, где можно было хорошо жить и работать, даже если ты беден, — это как будто тебе досталось целое сокровище. Это сокровище можно было взять с собой в путешествие, и в горах Швейцарии и Италии, где мы жили, пока не открыли для себя Шрунс в высокогорной долине в австрийском Форарльберге, всегда были книги, так что ты жил в новооткрытом мире снегов, лесов, ледников, с его зимними трудностями, в горной хижине или деревенской гостинице «Таубе», а вечером мог жить в другом, чудесном мире, который тебе открыли русские писатели. Сперва были русские, потом все остальные. Но долго были только русские.

Помню, когда мы с Эзрой возвращались после игры в теннис на бульваре Араго и он позвал меня к себе выпить, я спросил его, что он думает о Достоевском.

— Сказать по правде, — ответил он, — я русских вообще не читал.

Это был честный ответ, и других я никогда от него не слышал, но мне было обидно: вот человек, которого я любил и больше всех уважал как критика, человек, который верил в mot juste — единственное верное и точное слово, — который научил меня не доверять прилагательным, как я научился позже не доверять определенным людям в определенных обстоятельствах, — и я не могу узнать его мнение о писателе, который почти никогда не использует mot juste и при этом может порой сделать своих людей такими живыми, как мало кто еще.

— Держитесь французов, — сказал Эзра. — У них можно многому научиться.

— Знаю, — сказал я. — Мне у всех надо многому научиться.

Потом я вышел от Эзры и по улице с высокими домами направился к нашему жилью над лесопилкой во дворе; в конце улицы виднелись голые деревья, а дальше, за ними и за широким бульваром Сен-Мишель — фасад дансинга «Баль буллье»; я открыл калитку, прошел по двору мимо свеженапиленных досок, положил ракетку в прессе у лестницы и крикнул наверх, но дома никого не было.

— Мадам ушла, и bonne [36] с ребенком тоже, — сказала мне жена хозяина лесопилки. Это была женщина с трудным характером, полная, с медными волосами. Я поблагодарил ее.

— К вам приходил молодой человек, — сообщила она, назвав его «jeune homme», a не «месье». — Он сказал, что будет в «Лила».

— Большое спасибо, — сказал я. — Если мадам вернется, скажите ей, пожалуйста, что я в «Лила».

— Она ушла с друзьями, — сказала она и, запахнув фиолетовый халат, ушла на высоких каблуках в дверь своего domaine [37] , не закрыв ее за собой.

36

Няня (фр.).

37

Владения (фр.).

Поделиться с друзьями: