Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Предсмертные слова
Шрифт:

А вот Татьяна Фёдоровна Шлёцер, вторая, гражданская жена русского композитора, пианиста и музыканта-новатора АЛЕКСАНДРА НИКОЛАЕВИЧА СКРЯБИНА, сама настойчиво вкладывала ему в руку перо — он должен был подписать прошение на Высочайшее имя об усыновлении их общих детей. Сознание оставляло автора «Поэмы экстаза», он беспрестанно бредил, заговаривался, неточно выбирал слова: «Это нельзя терпеть!.. Кто это такое?.. Меня тут всего искромсали доктора…» Умирающий от заражения крови, он лежал в полутёмной спальне своей последней квартиры в доме № 11 по Николо-Песковскому переулку в Москве, метался по постели, нетерпеливо перекладывая руки с места на место, словно бы по клавиатуре рояля. В редкую минуту просветления он сказал Татьяне Фёдоровне: «Нам посланы такие страдания, чтобы мы стали лучше…» Наконец ей удалось всё же вложить ему в руку перо, он многозначительно посмотрел на неё, нацарапал на прошении почти без сознания некую закорючку и провалился в глубокий обморок. Около часа ночи в полубреду Скрябин, который, по словам Рахманинова, «умнее Шопена» («Я-то думал, что Скрябин просто свинья, а оказалось — композитор!»), неожиданно громко произнёс: «Нет, это невыносимо… Так это, значит, конец… Но это же катастрофа!» И был прав. Скрябин удивительно точно предсказал дату своей смерти — 14 сентября 1915 года. Обе его жены, Вера Скрябина и Татьяна Шлёцер, умерли, упав со стула, и обе — от воспаления мозга.

Композитор СЕРГЕЙ ИВАНОВИЧ ТАНЕЕВ, прожив много лет в Мёртвом переулке, близ церкви Успения, на Могильцах (надо же!), переехал от греха подальше на дачу в деревню Дюдьково, под Звенигородом. Однако после похорон Скрябина, своего любимого ученика, ни одного концерта которого он не пропустил, именно там и слёг. Тогда с непокрытой головой, в лёгком летнем пальто Сергей Иванович шёл под нудным холодным дождём в похоронной процессии рядом с Рахманиновым. «Что же теперь будет?» — спросил он его. Хор исполнял странно знакомый ему скорбный распев. «Ах, да! — вдруг вспомнил композитор. — Это же мой „Иоанн Дамаскин“». У него началось крупозное воспаление лёгких, к которому прибавился сердечный приступ. Болезнь протекала тяжело. Танеев лежал в беспамятстве и рукой всё искал своего любимого кота Василия, который не оставлял хозяина ни днём, ни ночью, свернувшись клубком тут же, в изножье его постели. «Привезите мне земского врача Орлова», — попросил однажды Сергей Иванович камерного певца Назария Райского. И когда за лесом раздался рожок автомобиля, он очнулся, приподнялся с подушек и в сильном волнении проговорил: «Это Назарий Григорьевич привёз доктора!..» И тут же начал резко меняться в лице.

Русский писатель-юморист АРКАДИЙ ТИМОФЕЕВИЧ АВЕРЧЕНКО писать уже не мог — он почти ничего не видел и даже с трудом различал лица окружающих его людей. Зато в бессонные ночи (а бессонница мучила его еженощно), он продолжал устно сочинять свои забавные рассказы. Удивительная память «самого весёлого человека России» сохраняла их до утра, и первыми его слушателями были тогда врачи и сёстры Пражской городской больницы, где он лечился. И те без улыбки не могли слушать его. Лежал Аверченко в большой общей палате, на белой железной кровати под № 2516, на очень жёсткой подушке, набитой соломой. И всё время старался найти для врачей какую-нибудь шутку или розыгрыш, хотя ему нередко мешала говорить одышка: «Доктор, у меня сегодня температура тела всего 7 градусов. Конечно, это неприятно. Правда, я держал градусник вверх ногами». Но перед самой смертью простодушный и беспечный весельчак вдруг загрустил. «Как же тяжело быть одиноким, — пожаловался он некой мадам Модрас. — Да и врачи не дают поесть то, чего хочется». И прибавил: «А я-то думал, что у меня много друзей». Ему предложили вызвать из России сестёр, на что он ответил: «Не стоит их тревожить, у них свои семьи, а главное — визу получить трудно. Скоро я поправлюсь». Нет, смертельно больной тоской по родине, «король смеха» Аверченко не поправился и умер во сне.

«Кончаю портрет, что мне всегда мучительно, — говорил художнику Илье Остроухову ВАЛЕНТИН АЛЕКСАНДРОВИЧ СЕРОВ. — Мне не дожить». Великий портретист просто загнал себя до смерти ежедневными многочасовыми сеансами, работая одновременно над пятью портретами. «Да что уж толковать! Мне стукнуло сорок шесть лет, отец в моем возрасте умер, и мне тоже того не миновать. Так — свалился и был готов. Туда мне и дорога». Утром, вставая, чтобы ехать на очередной сеанс к самой известной в Москве модельерше театрального и бытового костюма Надежде Петровне Ламановой на Тверской бульвар, Серов позвал няню: «Пришлите ко мне Наташу». Трёхлетней Наташе, его любимице, озорнице и шалунье, позволялось пошалить с папой в спальне, пока тот ещё не поднялся. Она прибежала и начала, по обыкновению, кувыркаться у него в постели. «Возьмите Наташу! — крикнул няне Серов. — Я встаю». Завязав шнурки на ботинках, он было поднялся, но неожиданно покачнулся и упал на пол — совершенно так же, как за сорок лет до того упал его отец, — чтобы уже более не встать. Спазм. Удушье. Сдавленный вскрик. И конец… Буквально накануне он сказал жене: «Следовало бы заблаговременно купить место на кладбище. Жаль только, дорого это, не по средствам нам…»

«Ну, вот и кончились наши пирушки», — это были последние слова знаменитого артиста РИЧАРДА БАРТОНА. Он написал их красным карандашом на медицинской карте на своей госпитальной койке. Накануне вечером Бартон здорово напился в таверне на берегу Женевского озера. Назавтра почувствовал себя очень плохо, жаловался жене на сильную головную боль и тяжёлую одышку. Его быстро перевезли в Женеву и поместили в госпиталь, из которого он уже не вышел. К кому же он обращался со своими последними словами? Скорее всего, своей бывшей жене, напарнице по сцене и собутыльнице Лиз Тейлор.

Хорошо подвыпив на дружеской пирушке в ресторане, ГАРОЛЬД ТЭМП, преподаватель ораторского искусства, решил съехать по перилам лестницы, вместо того чтобы обычным, известным всем способом спуститься по ней. Перила, изящные, но ветхие и непрочные, на втором повороте обломились, и Тэмп с радостным криком «Дорогу мне, ребята!» сверзнулся в пролёт лестницы, у подножья которой и свернул себе шею.

«Моя дорога… Её построил консул Аппий из камней, которые идут на жернова…» Этими словами «одинокий путник» АЛЕКСАНДР АНДРЕЕВИЧ ИВАНОВ несказанно удивил домочадцев академика Михаила Боткина, у которого квартировал живописец. Он только что вернулся из Царского Села, где неудачно торговал своё знаменитое полотно «Явление Христа народу». В Финском заливе, на палубе корабля, по пути из Петергофа в Петербург, он почувствовал себя дурно — у него случился ещё один холерический припадок, — и ему едва хватило сил добраться до дома, где он тотчас же принялся упаковывать вещи. «В Рим!» — объявил он хозяину дома. Вызвали врача, лейб-медика Тарасова, и ещё одного немецкого доктора медицины, фамилии которого история нам не сохранила. Иванов поднялся с дивана, но не удержался на ногах и упал боком на паркет. «Это конец?» — спросил он, и сам же себе ответил: «Конец. Но ведь я…» Врачи только развели руками. Через несколько часов после смерти Иванова в дом Боткина явился курьер с пакетом из Придворной конторы с уведомлением о том, что император Александр Второй жалует художнику пятнадцать тысяч рублей за картину «Явление Христа народу» и орден Святого Владимира в петлицу, то есть 4-ой степени.

Французский романист ГЮСТАВ ФЛОБЕР рано утром в субботу, 8 мая 1880 года, принял очень горячую ванну и поднялся к себе в кабинет, где неожиданно почувствовал себя плохо. В лицо бросилась кровь. «Отшельник из Круассе» жил холостяком, он позвал служанку Сюзанну и попросил её сходить за доктором Фортеном. «Боюсь упасть в обморок, — добавил он. — Хорошо, если это случится со мной сегодня. Завтра по дороге в Париж было бы совсем некстати». Затем раздумал, велел ей остаться и поговорить с ним. «Вы знаете, я всё вокруг вижу в жёлто-золотистом свете. Я устал до мозга костей», — пожаловался он девушке. Потом принёс из соседней комнаты флакон с одеколоном и похвастал: «У меня ещё достаёт сил раскупорить его». Он протёр себе виски, сел на широкий турецкий диван, занимавший весь угол кабинета, и вдруг, сказав: «Тень обнимает меня…», откинулся назад. Изо рта его вырывались непонятные слова: «Руан… Мы недалеко от Руана… Эйло, пойдите… найдите улицу… я её знаю…» Может быть, он имел в виду авеню д’Эйло, куда собирался перебраться Виктор Гюго. А может быть, хотел позвать на помощь доктора Эло, врача руанской больницы. Мгновение спустя он потерял сознание. Доктора Фортена в Круассе не оказалось, и срочно послали в Руан за доктором Турне. Но тот приехал слишком поздно. Флобер был уже недвижим. Он был мёртв. Смерть взяла его за руку и повела к новым сюжетам ещё более великих романов. «Прекрасная смерть, внезапная, — заметил по этому поводу его друг, писатель Эмиль Золя. — Такой можно только позавидовать, я желал бы себе и всем тем, кого люблю, этой гибели…» «…Его убила литература, как всех великих и ревностных людей пожирает их страсть», — отозвался на смерть романиста Ги де Мопассан.

«Неужели никто не понимает?» — вопросил из постели в своей неуютной квартире великий писатель-авангардист ДЖЕЙМС ДЖОЙС, «ирландский Данте» и «ирландский Бен Джонсон» одновременно. Несомненно, он имел в виду свой нашумевший и печально известный роман-шифр «Улисс», который не только невозможно понять без помощи литературоведов, но и прочитать-то далеко не каждому дано. Умер Джойс не в своём родном Дублине, а в далёком Цюрихе, умер отшельником в своей неуютной нетопленой квартире. Его жена Нора Барнакль не позволила католическому священнику отслужить заупокойную мессу по мужу. А на могилу Джойса возложила венок из зелёных веток, в который была вплетена цветочная арфа — символ Ирландии.

«Только один человек и понимал-то меня на протяжении всей моей жизни», — прошептал со смертного одра, ни к кому, собственно, не обращаясь, немецкий философ ГЕОРГ ВИЛЬГЕЛЬМ ФРИДРИХ ГЕГЕЛЬ. Совершенно неожиданно его свалил жесточайший приступ холеры, обрушившейся на Берлин. «Отец диалектики» помолчал минуту и продолжил, оставшись до конца верным принципу противоположности: «А в сущности, и он-то меня не понимал». И умер во сне — спокойно, безболезненно и тихо, даже не понимая от чего.

«Я не понимаю, Мария, что со мной происходит, но я не могу сдвинуться с места», — говорил жене ГЕНРИХ ЧЕТВЁРТЫЙ НАВАРРСКИЙ, король Франции, известный коронной фразой «Париж стоит мессы». Первый король из династии Бурбонов, он собирался побывать в Арсенале, осмотреть там новые пушки, и навестить больного друга, министра финансов Сюлли, но всё что-то медлил. Три раза говорил королеве: «Adieu», направлялся к выходу из дворца и три раза с полпути возвращался обратно. Наконец сказал: «Душенька моя, так ехать мне или нет? Ладно, я только туда и обратно, не пройдёт и часа, как я вернусь». Спустился во двор Лувра по винтовой лестнице и крикнул карету: «Поехали на кладбище Сент-Инносан!» Тяжёлый, запряжённый восьмёркой сильных битюгов, экипаж громыхал по узкой и извилистой, мощённой булыжником улице Железных рядов, когда какая-то повозка преградила ему путь на перекрёстке с улицей Оноре. «Ага, вот и встали! Ну-ка, что там ещё такое?» — раздвинув кожаные занавески кареты, поинтересовался король, оторвавшись от чтения письма очередной своей любовницы. А вот что. К карете подбежал человек огромного роста, рыжий, с всклокоченной бородой и, вскочив на спицу колеса, ударил Генриха в грудь сломанным столовым ножом с костяной ручкой. «Вот и всё», — сказал Генрих, сглатывая кровь, заливавшую ему горло. Затем снял шляпу и церемонно поклонился своему убийце. «Поздравляю вас, сударь, вы вошли в историю». — «Что случилось, Сир?» — спросил его герцог Монбазон. «Пустяки. Я ранен», — прошептал король и поднял, защищаясь, левую руку с письмом в ней, и убийца ударил его вновь. Нож вошёл меж рёбер, разорвал аорту, порвал лёгкое, и король опрокинулся на кожаные подушки. Примиривший католиков и протестантов, победивший голод, выживший в двухстах битвах и боях, переживший Варфоломеевскую ночь и сотни ночей в бурных схватках с более чем шестьюдесятью фаворитками («живой товар» порой поставляла ему сама тёща!), самый популярный король Франции (недаром же французы семнадцать раз (!) покушались на его жизнь), он пал от руки подлого фанатика убийцы. Им оказался ревностный иезуит, опустившийся и погрязший в долгах учитель из Ангулема, некто Франсуа Равальяк, который узнал о планах короля начать войну против иезуитской Австрии. Королевскую карету погнали обратно во дворец, по прибытии куда Генрих немедленно потребовал: «Дайте мне стакан вина». — «О, это может повредить вам, государь», — заметил лейб-хирург. «Что может повредить смерти?» — усмехнулся «добрый король Генрих». Выпив вина, он позвал жену и сына. Сыну он сказал: «Теперь вы — государь». А жену, королеву Марию Медичи, попросил: «Ради бога, постарайтесь не худеть, худоба вам не к лицу», — и простился с ней. На вопрос главного министра «Сир, но как же война? Какие будут распоряжения?» он едва слышно произнёс: «Распоряжения? Не знаю… Думайте сами, я больше не государь». И последним дыханием прошептал: «Игра закончена… Занавес». С этими словами и умер король-поэт, король-рыцарь, король-повеса, подлинный «король любви» Генрих Наваррский, и стал единственным королём, по которому добрый народ Франции когда-либо носил траур. Было замечено, что при нём улучшился климат, повысились урожаи, женщины стали больше рожать, а детишки появлялись на свет крепкими и здоровыми. В день его смерти, 14 мая 1610 года, майское дерево, растущее во дворе Лувра, рухнуло у всех на глазах. Задолго до этого дня астрологи предостерегали Генриха бояться мая-месяца, кареты и ножа.

«Я не понимаю. Я не могу понять. Я не понимаю, почему это произошло…» — всё повторял умирающий от ожогов герр МАКС ПРУСС, капитан гигантского дирижабля-авианосца LZ-129 «Гинденбург», когда его умудрились вынести на носилках из адского месива горящих обломков. Самый крупный цеппелин XX века, гордость немецких инженеров, «ангел новой Германии», неожиданно загорелся на причальной площадке авиабазы ВВС США Лейкхёрст, под Нью-Йорком, 6 мая 1937 года и сгорел за четыре секунды. И сегодня, спустя семьдесят лет после трагедии, тайна «Гинденбурга» остаётся неразгаданной.

Поделиться с друзьями: