Пристальное прочтение Бродского. Сборник статей под ред. В.И. Козлова
Шрифт:
В строфах 4 и 5 наступает разочарование в предпринятом акте возвращения, осознание того, что такой опыт ничего, кроме горечи (tear), не принесет. Память, в отличие от реальности, некогда стоявшей за ней, породившей ее, не в состоянии восполнить пережитое и утраченное, но лишь может предпринимать одну за другой безуспешные попытки «ухватить за хвост ящерку», которая неизменно скроется в пустыне. Пустыня же (одиночество?) всегда подстерегает героя-путника и, подобно сфинксу, при помощи сфинкса, стремится задержать, навсегда оставить его в себе.
Вся строфа 6 — внезапная яркая эмоциональная вспышка. На первый взгляд случайное образное упоминание сфинкса (атрибут пустыни) вызывает у героя мгновенную ассоциацию с возлюбленной (golden mane и riddle как атрибуты загадочной женщины [5] ). Здесь интересен нечастый для Бродского прием анаграммы (read — dear), которым снова утверждается — в трактовке портрета возлюбленной — примат любви над творчеством. Идея творчества, правда, на этот раз манифестирована глаголом с перцептивным значением, в то время как в строфе 1 мы видели существительное с «продуктивной» семой — word.
5
Бродский не совсем точен в том, что касается признака «golden mane — золотая грива», который в стихотворении, наравне с «riddle — загадкой», приписан сразу двум носителям: и женщине, и сфинксу. В греческой мифологии сфинксом считали фантастическое существо «с головой женщины, львиными лапами, крыльями птицы и туловищем наполовину женщины, наполовину животного» (Гладкий В.Д. Древний мир: Энциклопедический словарь, том 2. М., 1998. С. 158). Поэтому «(львиная) грива» едва ли может толковаться как признак сфинкса, но лишь — и то образно — как внешняя черта женщины.
Из строф 7 и 8 становится ясно, что герою все еще небезразлична судьба возлюбленной: в риторико-вопросительной форме он интересуется, где она сейчас находится, любит ли кого-то снова, что с нею было, есть, что ей еще предстоит.
В двух последних строфах впервые отчетливо явлен мотив смерти, конечности всех и всего, сильных человеческих чувств и тех, кто их испытал. Место действия — кафе — теперь воспринимается как далеко не худший вариант посюстороннего мира. Происходит примирение с судьбой, принятие явленной герою возможности повременить, «передохнуть» перед окончательным уходом. Он согласен стать посетителем «Триеста», войти в кафе, смешаться с его завсегдатаями, затеряться, стать одним из них [6] .
6
Объяснение образов последней строфы, позаимствованных Бродским из мира джаза и лексикона джазменов, см. в статье Филдс К. «Памяти Клиффорда Брауна» (1994) («Полный запредел»: Бродский, джаз и еще кое-что) // Как работает стихотворение Бродского. Сборник статей. М., 2002. С. 226.
Амбивалентность текста CT убедительно подтверждается тем, что в нем присутствуют сразу два жанрово-тематических плана: философский, связанный с размышлениями о быстротечности и необратимости жизненного цикла, неизбежности смерти и необходимости достойного принятия конца; и любовный, обусловленный ностальгическими воспоминаниями об отсутствующей, но некогда (возможно, и сейчас) любимой женщине, представленной значимой для героя, соответствующей объекту любовных переживаний атрибутикой. Оба плана совмещены в том смысле, что и воспоминания, сопряженные для героя с радостями земной жизни, и его стоические размышления о неизбежности расставания, ухода, навеяны повторным посещением знакомого (знакового) места — сан-францисского кафе «Триест».
Отметим наличие ощутимой содержательно-смысловой (также и интонационной) переклички CT с произведениями, относимыми по меньшей мере к двум важным для Бродского поэтическим макроконтекстам. Первый манифестирован русской классической поэзией золотого и серебряного веков и представлен в одном случае пушкинским «…Вновь я посетил…» (октябрь 1835), а в другом мандельштамовским «Ленинградом» («Я вернулся в мой город, знакомый до слез…», декабрь 1930) [7] . Авторство второго макроконтекста принадлежит самому Бродскому, причем речь здесь идет не об англоязычном его творчестве (среди английских, не имеющих соответствующих русских аналогов, стихотворений Бродского CT как текст-представитель серии «вновь я посетил», пожалуй, уникально), а как раз русскоязычном.
7
На полях заметим, что оба названных стихотворения сопоставимы по общему для них мотиву рекурсии героя к относительно ограниченному, обозначенному топонимом пространству (у Пушкина это Михайловское, у Мандельштама — Ленинград/Петербург). Оба места облечены индивидуальными авторскими ассоциациями и в этом смысле ставят тексты в отношения глубинного смыслового контраста друг к другу. «…Вновь я посетил…» — элегия со всеми присущими ей приметами и признаками, «светлой» пушкинской грустью по поводу утраченного и светлыми же надеждами на грядущее. «Ленинград» Мандельштама однозначно и бесповоротно мрачен как в детских воспоминаниях поэта-героя, так и в субъективном ощущении нынешнего дня; будущее в нем темно: оно неизвестно и уже этим устрашающе и зловеще.
Назовем лишь несколько русских поэтических произведений Бродского, которые наиболее очевидно соотносятся с разбираемым текстом по содержащейся в них ключевой идее. Из стихов доэмигрантского периода это «Воротишься на родину. Ну что ж» (1961), «Элегия» («Подруга милая, кабак все тот же…», с посвящением М. Б., 1968). Из произведений, написанных уже в эмиграции, ближе всего к CT стоит «Элегия» 1986 г. с характерной первой строкой «Прошло что-то около года. Я вернулся на место битвы…»; ср. в связи с текстом CT в этом стихотворении образ щиколоток как атрибута возлюбленной и образ знамен (за которым скрыто постельное белье) как символа любовного романа-«войны» в следующем фрагменте: Теперь здесь торгуют останками твоих щиколоток, бронзой / загорелых доспехов, погасшей улыбкой, грозной / мыслью о свежих резервах, памятью об изменах, / оттиском многих тел на выстиранных знаменах. Существует и авторский английский вариант данного стихотворения — «Elegy: About a year has passed. I've returned to the place of battle…», 1985, помещенный в сборник To Urania вместе с CT. Обращает на себя внимание обратная датировка разноязычных версий этой «Элегии/Elegy»: если доверять проставленным под стихами датам, русскоязычная версия возникла уже после англоязычной, т. е. автоперевод производился Бродским с английского языка на русский, а не наоборот (ср. с другими разноязычными парами-вариантами его стихов).
Еще один текст — «Пчелы не улетели, всадник не ускакал. В кофейне…», 1989, где видим интонационно родственное CT описание интерьера кафе, но на этот раз еще и его посетителей (строка новое кодло болтает на прежней фене соотносится — с типической заменой знаков «плюс» на «минус» в оценке созерцаемого — с пушкинским «Здравствуй, племя / Младое, незнакомое! Не я / Увижу твой могучий поздний возраст…» из «…И вновь я посетил»), а также, с подобной же «опрокинутой» оценочной позицией говорящего субъекта, со словами Мандельштама «Петербург! У меня еще есть адреса, / По которым найду мертвецов голоса» («Ленинград»). С английским CT в «Пчелы не улетели…» Бродского очевидно корреспондирует и универсальный, «вечный» (ведущий свое начало от античной культуры) образ воды, ассоциируемый с возвращением героя или, точнее, неосуществимостью такого возвращения, равно как и невозможностью повторного обретения героем некогда пережитого положительного эмоционально-интеллектуального опыта («Тая в стакане, лед позволяет дважды / вступить в ту же самую воду, не утоляя жажды» [8] ).
8
Объяснение упоминаемых в этом стихотворении реалий см. в: Вайль П., Бродский И. Комментарии к стихотворениям // Бродский И. Пересеченная местность. М., 1995. С. 187.
Подобно CT, оба упомянутых стихотворения, созданных Бродским в эмиграции («Прошло что-то около года…» и «Пчелы не улетели…»), вдохновлены эротическими переживаниями и отмечены любовной нотой. Оба снабжены посвящениями женщинам: в первом случае перед текстом проставлены инициалы А. А., во втором читателю представлено полное имя адресата — Сюзанна Мартин.
Наконец, третьим стихотворением, частично, хотя и достаточно отчетливо перекликающимся с CT, выступает поздний русский текст Бродского «Итака» («Воротиться сюда через двадцать лет…», 1993) с характерным отторжением увиденного, прежде всего «аборигенов», через чуждость, «чужесть» звучащей вокруг героя речи:
«И язык, на котором вокруг орут, / разбирать, похоже, напрасный труд» (ср. с иронично-снижающей, но ни в коем случае не пренебрежительной характеристикой завсегдатаев кафе в строфе 3 и особенно в строфе 1 °CT). «Итака», в отличие от «Прошло что-то около года…» и «Пчелы не улетели…», как и от CT, на статус любовно-лирического не претендует, что неожиданно сближает его с юношеским «Воротишься на родину» (ср. почти безупречно синонимичные первые строки этих двух вещей, написанных с интервалом в 32 года). Существенное отличие составляет то, что в «Итаке» есть упоминание некогда любимой женщины, поданное в грубовато-горьком, приземленном контексте, через аллюзивное привлечение образа Пенелопы — античного символа супружеской верности и постоянства: А одну, что тебя, говорят, ждала, / не найти нигде, ибо всем дала.
Список ассоциативно соотносимых с CT текстов будет неполным, если, с учетом тематической неоднозначности разбираемого стихотворения, не указать и на другие стихи поэта, в которых, в качестве декораций, как и в CT, использован антураж кафе. Это, к примеру, Science Fiction («Тыльная сторона светила не горячей…», 1970), где никак не представлена любовная компонента, но ярко и убедительно воплощена авторская философская рефлексия [9] .
Уже из проведенного беглого сопоставительного анализа значимых текстов можно сделать первый, достаточно важный в рамках настоящей работы вывод. Стихотворение CT, интертекстуально поддержанное соответствующими пушкинскими и мандельштамовскими стихами, содержательно, интонационно и образно подготовленное устойчивым топосом возвращения героя, который возники закрепился в стихах поэта еще в российский период его творчества, становится для Бродского-эмигранта, Бродского-изгнанника своеобразной творческой вехой и, одновременно, пробным камнем, написанным сразу на неродном для него языке, по-английски. CT не имеет предшествующего русского прототипа или последующего аналога. Но опыт его создания представляется автору настолько положительным, непротиворечивым и продуктивным, что служит в итоге основой к написанию ряда произведений родственного типа, которые, взятые в общей своей совокупности, претендуют на статус сквозного тематического цикла (ср., например, с циклами рождественских стихов Бродского или с его любовной лирикой, объединенной посвящениями М. Б.).
9
Об общей намеренной смысловой двойственности этого текста, роднящей его с CT, см. в нашей статье Николаев С.Г. Иноязычие как метакомпонент стихотворных текстов Иосифа Бродского (к вопросу о билингвеме в поэзии) //Иосиф Бродский: Стратегии чтения. Мат-лы междунар. научн. конф. 2–4 сент. 2004 г. в Москве. М., 2005. С. 103–112.
Первое, с чем сталкивается читатель при восприятии CT, — это указание автором на то конкретное, единственное на земном шаре место, в котором и вокруг которого разворачивается поэтическое повествование. В роли двух сильных позиций текста, его заглавия и его начала (первая строка), выступают слова-онимы. В заглавии это название кафе (Trieste) с последующим указанием его размещения — города (San Francisco) и пересекающихся друг с другом улиц — улицы (Vallejo) и бульвара (Grant). Известно, что одной из базовых функций онима, помимо номинативной и коммуникативной, выступает идентификационно-дифференцирующая, а среди его факультативных функций выделяются экспрессивная и поэтическая [10] . Авторское обозначение места действия в начале текста звучит многократно; его презентация настолько настойчива и категорична, что читатель вправе задаться вопросом: а существует ли вообще на карте мира такое место?
10
Подольская Н.В. Оним // Русский язык: Энциклопедия. М., 2003. С. 288.