ЖАНРЫ

Пристрастие к некрасивым женщинам

Мийе Ришар

Шрифт:

– Меня старит?

– У меня о вас было другое представление.

Это представление не имело ничего общего с моим внешним видом: Одри видела мои фотографии, против публикаций которых, вы помните, я не возражал, и не только потому, что они позволяли рассеять всякие заблуждения относительно меня, но их публикации способствовали утверждению моей репутации самого уродливого журналиста Франции. А следовательно, все представляли меня более умным, более одаренным, более изворотливым, чем я есть на самом деле, и почти опасным, а значит, влиятельным, даже в некотором смысле соблазнительным. Мое уродство вынудило одну из ее подруг назвать Одри очень смелой, поведала она мне с невинной жестокостью, словно решила показать, что, согласившись переспать со мной, приносит себя в жертву. Эта фраза меня обидела: несмотря на всю ненависть, которую человек может питать к самому себе, на отсутствие иллюзий, на ежедневную необходимость смотреть правде в глаза, в душе всегда остается безумная надежда, что кто-то тебя посчитает красивым. Однако я был и остаюсь тем, кому никто и никогда не скажет, что он красив, пусть даже и своей, невидимой красотой, таившейся в очаровании столь же мрачном, сколь и сильном. Будучи неисправимо некрасивым, я был обречен на то, чтобы иметь дело с уродливыми людьми, подобно тому как другие люди подвержены рецидивам одной болезни, обычным ее признаком является меланхолия. Одри была исключением из этого правила, потому что она искала во мне, как этого и следовало ожидать, мужчину-отца, который отомстил бы тому, кто покинул и ее тоже. Это сказала мне сестра, для нее все мои теории представлялись невротическим вариантам поговорки «рыбак рыбака видит издалека».

Одри представляла меня старше, в какой-то момент мне показалось, что таким образом она пыталась сказать, что я оказался менее уродливым, чем она полагала. Очень молодые женщины – и это опровергало мою теорию эквивалентностей – обладают такой добротой, какую не встретишь у женщин пожилых, зрелых, ставших менее требовательными или более отчаявшимися. Я знал это, именно поэтому часто и подолгу с ними встречался. А теперь я повернулся к молодым в поисках чего-то другого, нет, не иллюзорной молодости и не в поисках некоего надуманного отцовства, а другого уровня отношений. Это в некотором смысле объясняется тем, что возраст меняет циклы сна и заставляет нас предпочитать утро потемкам, хотя в первой половине нашей жизни мы ложились спать очень поздно.

Я начал смотреть по-другому на девушек, на всех девушек, как красивых, так и уродливых или невзрачных, по которым взгляд просто скользит. При этом я не могу даже рассмотреть возможность занятия любовью с какой-нибудь некрасивой молодой женщиной. А ведь двадцать лет подряд я встречался с женщинами, которых практически никто не желал. Почему я не могу представить в своих объятиях девушку, какую я когда-то увидел на вокзале «Монпарнас». Она вошла и села не на одиночное приставное место, где ей было бы удобно, а напротив молодого человека, он был хорош собой, как сказала бы сестра, и, как я успел заметить, читал «Записки из подполья» Достоевского. Эта книга была одной из тех, что произвели на меня наибольшее впечатление: чтобы написать такую книгу, я отдал бы все. Девушка была отвратительна, у нее были все признаки уродства современной вульгарности: бритая голова, рваные джинсы, кроссовки на ногах, наушники в ушах, кольцо в нижней губе, татуировка саламандры на плече. В руке была ежедневная газета «Либерасьон», она жевала резинку, что только подчеркивало злобность выражения ее лица. Я подумал, что она была наркоманкой в период ломки, или у нее были критические дни, или она сама себя ненавидела. Девушка поставила ноги на сиденье напротив, чтобы этим грубым движением показать свое присутствие и не дать никакому мужчине или женщине возможность сесть рядом с молодым читателем, на которого она частенько поглядывала, то томно, то гневно, безуспешно стараясь оторвать его от чтения. Когда же она поняла, что я внимательно наблюдаю за ее уловками, пронзила меня убийственным взглядом, готовая, я это чувствовал, оскорбить меня или заплакать. На станции «Сен-Пласид» молодой человек поднялся и с вежливостью, граничившей с оскорблением, извинился перед ней и вышел, оставив ее разочарованной, разозленной, со слезами на глазах, еще более одинокой, чем когда-либо.

Да, именно об этой девушке и думал… и о многих других, включая молодую карлицу, которую сегодня утром я увидел гуляющей по дамбе за руку с прекрасно сложенным мужчиной лет тридцати. Она шла с ним не как с братом, а любовно, сплетя пальцы, слишком быстро семеня ногами в ортопедических ботинках. Икры ее покраснели, но вся она светилась счастьем. Мне представилась странная картина совокупления этих двух существ, и я подумал, применимы ли законы любви для этой парочки или судьба наградила этих людей несравненным счастьем.

«Так о чем же вы в итоге говорите?» – спросила меня Одри, которой я это рассказал при первой встрече. Я опасался подвести ее к мысли, что ухлестываю за ней, и даже ожидал услышать слова, что я пользуюсь своим положением, ставлю себя выше других. Она намекнула мне, что мое уродство не могло оправдать моего цинизма и она не осталась к нему безразличной, потом к словам добавила жест, положив ладонь на мою руку. Этот жест заставил ее вздрогнуть, особенно когда я положил свою ладонь на ее, покраснев не столько от своей смелости, сколько от факта, насколько разной оказалась наша кожа. Ее кожа была очень белой, плотной и гладкой, а моя – уже несколько суховатой, почти морщинистой, с надутыми узловатыми венами, одновременно угрожающей и нежной.

Это утро меня смущало. Оно казалось почти отвратительным, и я многое отдал бы, чтобы все исчезло. Поняла ли это Одри? Могла ли она в свои двадцать два года обладать такой интуицией? Она положила поверх наших рук свою другую ладонь. После этого последовала ночь, а спустя два месяца, в начале удивительно теплого ноября, она вернулась в Париж, чтобы повидаться со мной. Увидев меня другими глазами, уточнила она в послании, оставленном на моем мобильном телефоне, она отдалась мне так, как этого не делала ни одна женщина. Одри разбила вдребезги все мои опасения и угрызения совести, спросив, предпочитаю ли я сны реальности. Когда же я ответил, что не вижу большого различия в этих двух понятиях, она решила показать мне эту разницу. Девушка разделась, несколько стесняясь своих миниатюрных грудей и опасаясь, что станет для меня нежеланной, хотя я всю жизнь безумно этого жаждал… и напрасно ждал. Это случилось немного поздно, я не мог больше отдаться этому полностью, поскольку Одри бросила вызов моим мечтам и предубеждениям. Я погрузился в неуверенность в самом себе и позволил старой цыганке на бульваре Сен-Жермен погадать по руке. Старуха увидела то, что я хотел услышать, и предсказала мне множество женщин, включая двух, которые уже делят или будут делить мое сердце, прошедшее уже несчастье и робкую надежду. Эта сцена настолько впечатлила меня, и я догадался: что-то должно случиться с незнакомкой по имени Одри Леру. А старуха со свойственной этому племени хитростью, как говорили в Сьоме, выцыганила у меня пятьдесят евро, потому что не ограничилась простым чтением линий на ладони, а попросила позолотить ручку и заставила выложить все, что было у меня в бумажнике. При этом она сказала, что все вернет сразу же, как только снимет с меня наговор. Деньги же представляли собой доказательство моей веры в это. Она заставила меня прочесть молитву Богоматери цыган, трижды дунула в мой кулак, заставила меня сделать то же самое, продемонстрировав свое гнусное лицо, грязное, сальное, вонючее, желтое, несовместимое с ее именем – Сара. Это было одно из моих любимых имен. Когда же я потребовал вернуть деньги, она отказалась, стала угрожать, пригрозила, что в ближайшие три дня я буду лежать в гробу, а также потеряю всякую любовь. Потом цыганка исчезла на бульваре, наглым образом обобрав меня, и я никак не мог решить, звать ли на помощь полицию или отнять деньги силой. В конце концов я отказался от обоих вариантов. Потом я покрылся потом, плохо себя почувствовал, это происшествие разбудило во мне жадность, таившуюся в каждом из нас, даже в самом щедром. Моя гордость была задета, старуха заставила меня заплатить за несправедливость, заключавшуюся в том, что уродство в женщинах гораздо хуже, чем уродство в мужчинах. Равно как и за несправедливость в том, что она родилась цыганкой в таком обществе, как наше. И я понемногу смирился, убедив себя, что эти деньги выброшены в огонь и, поскольку я никогда не подаю беднякам, это знак преступления, которое я никогда не совершу. В том, что эта старая цыганка увидела по моей руке, я постепенно начал находить поэтическую сторону. Я полагал, что мое волнение и наивность были причиной того смешного положения. Я понял это спустя некоторое время, когда осмелился рассказать об этом случае сестре. Этим случаем, сам того не поняв, я был возвращен в тот далекий апрельский день, когда моя мать выгнала из нашего дома мужчину того же племени, что и старуха с бульвара Сен-Жермен. Это изгнание я не мог не связать с открытием уродства моего лица.

XIX

Да, было слишком поздно. Как и красота, уродство всегда привлекает к себе оскорбления и несправедливость. Я, по крайней мере, смог разделить это с людьми, наделенными красотой. Моей любовницей была очень молодая и красивая девушка, но я не был уверен, что осуществилась моя мечта: это вызвало обостренные угрызения совести, поиск еще более невыносимого одиночества и способа существования, несовместимого с любовью и заставлявшего страдать. Этого страдания я всегда старался избегать, вы это знаете. Но Одри, которая полюбила меня и у которой в Лиможе был друг, по ее словам очень ревнивый, страдающий, заставляющий страдать и ее, не понимала, что она во мне нашла. Я внушал ей откровенный страх, меня удивляло и ужасало, что можно было ревновать к такому типу, как я. Меня это даже возмущало, я готов был пожертвовать Одри, если бы этот парень попросил меня об этом, но решил, что он предпочитал испытывать страдания и ненависть окончательному разрыву.

«Неужели ты еще в том возрасте, когда возникают подобные вопросы?» – сказала мне сестра, от которой я несколько отдалился после разрыва с Клер Фелин. Сестра полагала, что с ней я должен был устроить свою жизнь, и впервые в жизни повела себя надоедливо, по-матерински, наивно, властно, возможно, лживо. Можно было подумать, что жизнь – это свободное сооружение, а не судьба, с которой люди хитрят, чтобы считать себя свободными.

«Значит, теперь я не являюсь женщиной твоей жизни!» – сказала сестра, глядя с ироничной тревогой, требовавшей немедленного опровержения ее слов. Но я этого не сделал, зная, что она намного сильнее меня, даже в моменты напряжения и тревоги. Она несомненно устала от меня так же, как и я от нее.

Мы теперь говорили друг другу одни колкости. Все меняется, ничего не меняя. Наша жизнь похожа на вечное небо. Она старела, была близка к отчаянию, временами впадала в целомудренность, не одобряла моей связи с Одри, хотя эти отношения были легкими и ненавязчивыми. Элиана опасалась, что я могу влюбиться и эта молодая упорная красавица станет для меня открытием и вынудит отказаться от принятого нашим молчаливым согласием пакта, который мы с ней заключили и который (только теперь я это понимаю) вынуждал нас никогда не уступать любви, подавлять это чувство в зародыше и делать все, чтобы не отдаляться друг от друга. Она утверждала, что нам предстоит страдать, причем ей сильнее, поскольку женщины обречены страдать больше мужчин. Я вот только не понял, имела ли она в виду Одри или себя. Сестра считала, что моей предрасположенности к мечтаниям будет недостаточно, чтобы сберечь от ссор нашу с Одри пару. И она даже спрашивала себя, что могла найти такая красивая девушка (она отказалась с ней встретиться, но по моему настоянию согласилась посмотреть издали) в таком пятидесятилетнем мужчине, как я.

«В таком страшном типе, как я», – посчитал уместным добавить я.

При этом она думала не обо мне, из частного случая делала некое обобщение, чтобы там отыскать один из бесчисленных образов зла, как она говорила, избиение невинных. Элиана экстраполировала, обобщала, возрождала и оживляла мои угрызения совести, видела в этой возрастной разнице нездоровую любовную страсть, преступление против разума, нечто настолько же жестокое, когда укладывали девочек-подростков в постель старого короля Давида, чтобы те согревали его старые кости. Или пример отвратительного персонажа Флобера в «Саламбо», который катался в шатре на спине слона, куда к нему бросали юных девственниц. Камердинер Людовика XV постоянно поставлял ему девушек. Берия требовал приводить с себе в постель работниц, увиденных им на заводах. Мао Дзэдун на склоне лет требовал каждый вечер девственницу, во влагалище которой он омывал свой половой орган, чтобы возродить его к жизни… И вот теперь я, в свою очередь, принимаю участие в этом позоре, стареющий и уродливый, смотрю на молодость других словно привидение, обращающееся к живым людям с другого берега реки.

Элиана была права: уродство и сексуальное насилие неразрывно связаны. Но я всегда отказывался делать из этого правило. Не существует сексуальной морали, каждый человек поступает, как ему хочется, сам выпутывается из того, что его обжигает, разрушает или удерживает в жизни, особенно если не дано любить или обладать желанным. Поэтому вначале я сказал, что у большинства мужчин сексуальная жизнь не сложилась. Это значит (я не хочу сводить жизнь только к сексуальной ее стороне) не сложилась и вся жизнь, поскольку жить – значит уметь укрощать живущего в нас минотавра, иногда его убить, но чаще всего отдать ему на растерзание племя молодых людей в ожидании более красивого, чем другие, кто сможет его освободить.

Поделиться с друзьями: