Присутствие. Дурнушка. Ты мне больше не нужна
Шрифт:
— Разговори его. Говори о чем угодно. Давай!
Винни, явно наслаждаясь странным эмоциональным всплеском, поразившим его приятеля, обернулся в сторону мужчины, который уже ел — аккуратно, но с видом огромного удовлетворения.
— Scusi, signor [61] .
Мужчина поднял взгляд.
— Я сын итальянца, но из Америки. Мне бы хотелось поговорить с вами. Мы здесь совсем чужие.
Мужчина, продолжая с удовольствием жевать, кивнул с дружеской и немного удивленной улыбкой и поправил висящий на соседнем стуле пиджак.
61
Извините, синьор (ит.).
— Вы здешний?
— Да, живу неподалеку.
— И как тут у вас идут дела?
— Плохо. Тут всегда было плохо.
— А где и кем вы работаете, можно узнать?
Мужчина тем временем прикончил свою порцию. Допил большим глотком вино, встал и принялся одеваться, туго затянул галстук. Одевшись, он пошел к ним — медленно, сильно раскачиваясь на ходу, словно старался экономить силы.
— Я продаю одежду, и людям, и в магазины, какие тут есть, — сказал он. Он подошел к столу, на котором лежал его пакет, осторожно перевернул его и принялся развязывать.
— Он одеждой торгует, — сказал Винни Бернстайну.
У Бернстайна начали краснеть щеки. С того места, где он сидел, ему была видна широкая спина мужчины, чуть нагнувшегося над пакетом. Он видел только руки, развязывающие узел, и уголок левого глаза. Вот мужчина развернул пакет, отложил бумагу в сторону и достал два узла, аккуратно разгладив на столе слежавшиеся складки бумаги, как будто эта коричневая упаковочная обертка на самом деле была дорогой кожей, которую не следует грубо и резко сгибать и портить. Официантка вышла из кухни, неся в руках огромный круглый хлеб, по меньшей мере фута в два поперек. Она отдала его мужчине, и он положил его поверх вороха одежды, и на губах Бернстайна мелькнуло очень слабое подобие улыбки. Мужчина снова завернул сверток в бумагу и обвязал веревкой, затянув узел, и Бернстайн издал короткий смешок, смешок облегчения.
Винни поглядел на него, уже улыбаясь, готовый засмеяться вместе с ним, но еще не понимающий, в чем дело.
— Что такое? — спросил он.
Бернстайн перевел дыхание. На его лице и в голосе появилось выражение некоего триумфа и вновь возникшая Уверенность, даже превосходство.
— Он еврей, Винни, — сказал он.
Винни обернулся и снова посмотрел на мужчину.
— С чего ты взял?
— С того, как он заворачивает узел. Он это делает точно так, как делал мой отец. Да и дед тоже. За этим стоит вся история евреев — им ведь вечно приходилось спешно увязывать вещи в узлы и бежать куда подальше. Никто другой так аккуратно и тщательно не умеет увязывать узлы. Это еврей, который увязывает веши в узел. Спроси, как его зовут.
Винни был страшно доволен.
— Синьор, — обратился он к мужчине самым дружелюбным тоном, какой обычно берег для общения с членами семьи, любой семьи.
Мужчина, который в этот момент заталкивал конец веревки под складку бумаги, обернулся к ним с доброй улыбкой.
— Могу я узнать, как вас зовут?
— Как меня зовут? Мауро ди Бенедетто.
— Мауро ди Бенедетто! Ну конечно! — Винни рассмеялся и посмотрел на Бернстайна. — Это же Маврикий Блаженный. Или Моисей.
— Скажи ему, что я еврей, — попросил Бернстайн, и в его глазах блеснула решимость.
— Мой друг — еврей, — сообщил Винни мужчине, который теперь пристраивал пакет у себя на плече.
— Да? — переспросил он, смущенный этой неожиданной откровенностью. И замер, бессмысленно улыбаясь и вежливо ожидая продолжения, словно подозревал, что за этим признанием таится некая сложная, чисто американская мысль, которую и он должен понять.
— Он judeo, друг мой.
— Judeo? — переспросил мужчина, и в его улыбке по-прежнему сквозило желание понять эту возможную шутку.
Винни заколебался, удивленный этим пристальным взглядом, полным непонимания.
— Judeo, — повторил он. — Из библейского народа.
— О да, да! — Мужчина закивал с облегчением, довольный, что его не поймали на невежестве. — Ebreo, — поправил он Винни. И приветливо кивнул Бернстайну, хотя, кажется, так и не понял, чего они от него ждут.
— Он понимает, что это значит? — спросил Бернстайн.
— Ну да, он же сказал «еврей»; но тут, кажется, нет никакой связи… — Он обернулся к мужчине: — Синьор, а почему бы вам не выпить с нами стаканчик вина? Идите сюда, садитесь с нами.
— Спасибо, синьор, — ответил тот, и было видно, что он высоко оценил это предложение. — Только мне надо к закату вернуться домой, а я уже и так немного задержался.
Винни перевел его слова, и Бернстайн попросил его узнать, почему ему так необходимо вернуться домой до заката.
Мужчина, по-видимому, никогда раньше не задумывался над подобным вопросом. Он пожал плечами, засмеялся и ответил:
— Не знаю. Я всю жизнь возвращаюсь по пятницам домой к ужину, и мне нравится возвращаться в дом до заката. Наверное, это просто привычка. Мой отец… Понимаете, мне нужно совершить обход по определенному маршруту. Сперва я обходил его с отцом, а тот — со своим отцом. Нас тут знают уже давно, много поколений. И мой отец всегда возвращался домой по пятницам до захода солнца. Как я понимаю, такая в семье сложилась традиция.
— Shabbas [62] начинается в пятницу вечером после заката, — сказал Бернстайн. Винни перевел. — Он даже свежего хлеба прихватил домой, чтоб отметить шаббат. Говорю тебе, он еврей. Спроси его, ладно?
— Scusi, signor. — Винни улыбнулся. — Мой друг хочет узнать, не еврей ли вы.
Мужчина удивленно поднял густые брови — он был не только озадачен, но и как будто даже польщен тем, что его приняли за нечто экзотическое.
— Я? — переспросил он.
62
Шаббат, еврейский праздник субботы, предписываемый иудаизмом (исп.).
— Я не имею в виду — американский еврей, — сказал Винни, полагая, что понял смысл взгляда, который мужчина бросил на Бернстайна. — Ebreo, — повторил он.
Мужчина покачал головой, как бы немного сожалея, что не может ответить утвердительно.
— Нет, — сказал он. Он уже был готов уйти, но хотел продолжать то, что явно было для него самым интересным разговором за все последние недели. — А они католики? Эти евреи?
— Он спрашивает, не католики ли эти наши евреи.