ПРОИЗВОЛЬНЫЙ ЭТОС И ПРИНУДИТЕЛЬНОСТЬ ЭСТЕТИКИ
Шрифт:
[35]
ческий (ты должен "а" без всяких рассуждений) и, наконец, замены волюнтаризма разумом. То, что в данном случае речь идет о попытке обоснования этики естественной ответственности [Naturverant wortungsethik], выходящей за пределы области межчеловеческих отношений, уже упоминалось выше и должно стать предметом дальнейшей дискуссии.
Если исходить из того, что должное невозможно обосновать в бытии, прескриптивные предложения — в дескриптивных (результатах позитивистских наук, расколдовывающих, рациональных, а не спекулятивно-проецирующих), то в чем же тогда должно быть обосновано должное, как не в человеческом желании? Ведь после того, как именно благодаря этим наукам Богу было отказано в сверхъестественном могуществе, это невозможно осуществить в сфере божественного или иного внечеловеческого Воления. Но как раз этот факт вызывает скорбный протест всех тех, кто, ссылаясь на Ницше, Карла Шмитта и других, опасаются человеческой воли ввиду произвола, децизионизма*, волюнтаризма, будто бы не бывает ответственного волюнтаризма, вызвавшего к жизни фашизм, национал-социализм или геноцид. Если невозможно установить должное во внешней инстанции в качестве эманации высшего изволения и если человеческая воля означает произвол, тогда остается полагаться только на разум, которым может быть обосновано должное, предшествующее всякому субъективному изволению. Задача состоит в том, чтобы связать радикальную автономию и самоутверждение (желание) с необходимой для совместной жизни гетерономией или универсализацией (должное). Это предпосылаемое субъек-
* Позиция, основанная на требовании принятия решения (волевого, или рационального, или по большинству голосов и т. п.), после которого рассуждения и дебаты должны быть прекращены.
[36]
тивному желанию должное, a priori которого если и не конкретно определяет желание, то все же ориентирует таким образом, что на основании этого должного люди предрасположены аргументированно вступать в рациональный дискурс ради принимаемого всеми согласия. Апель поясняет следующим образом. Имеются a priori интерсубъективности или коммуникативной общности и a priori языка, благодаря которым оказываются «признанными те самые моральные нормы, которые обусловливают возможность найти в аргументативном дискурсе решение, способствующее согласию всех возможных участников дискурса»13. Это было бы прекрасно. Прекрасно, если бы существовало подобным образом функционирующее коммуникативное сообщество. Однако задуманное Апелем коммуникативное сообщество является философски примиряющей картиной желаемого, мечтой, соответствующей тому, чего Апель хотел бы; и эти его воля и пожелание, разумеется, совпадают также с интересами человечества. Но ведь история до сих пор отличалась скорее разногласиями, чем согласием. В чем заключается интерсубъективность для конкретных субъектов и что значит a priori языка, когда господствующий в данных обстоятельствах язык со всеми лексическими коннотациями, со всеми его литературными (теологическими, идеологическими, философскими) манифестациями был по преимуществу языком господствующих, к чему сегодня особенно чутки лингвистки-феминистки? И что называется коммуникативным сообществом в культурах, однозначно предписывающих, кто вправе говорить, а кто — молчать и слушаться? Люди или большинство людей всегда были должны осуществлять то, что было желанием сильных, наделенных властью. Здесь не было ничего от консенсуса. И даже если слабые соглашались бы исполнять волю господствующих не только ради своего долга, но и по собственному желанию, так, чтобы они
[37]
хотели бы быть должными служить, исполнять свои обязанности, приносить жертвы, то это делалось бы не из страха возможного наказания за неисполнение долга, а согласно постоянно упоминаемой здесь мета-физической структуре потребности. Исходя из нее, впрочем, даже властители делают себя слугами народа, разумеется, лить в воображении (об этом можно услышать сегодня от политиков, по меньшей мере в Испании, которые при таком обилии «сидячей» работы даже не способны сидеть за обеденным столом), тогда как те, кто действительно служит или просто выполняет грязную работу, уже не могут претендовать на презентацию своего дела в качестве служения народу, отечеству, обществу. Все-таки есть разница (и немалая) в том, как служит человек, — служа или господствуя. А что скрывается у политиков и предпринимателей за этими речами о служении и жертве, за жертвенным менталитетом, за жертвенным жеманством и игрой в ответственность, какие механизмы здесь действуют, — все это давно уже достойно отдельного исследования. Прежде всего, любопытен тот аспект, что для вышеуказанных лиц не характерно принесение в жертву склонности к занятию служебных постов, — а это воистину была бы самая величественная жертва — собственно, оторвать свое седалище от занимаемого кресла и прекратить жертвовать собой ради народа (pueblo,раздается по-испански слева) или отечества (patria,раздается справа), когда народ или отечество давно уже пресыщены их жертвами. Итак, кто же субъекты, неодинаковые субъекты, интерсубъективного коммуникативного сообщества? Это — господин и раб, Бог и люди, дети Божьи, вождь и народ, капиталист и пролетарий, отец и дети, мужчина и женщина, суверен и подданные, феодал и крепостной, гетеросексуал и гомосексуал, белый и черный. Во всех этих отношениях имеет место доминирование воли пер-
[38]
вого над вторым и, соответственно, наличествуют различные морали, требования долга, мораль господина и раба и т.д. Нет нужды разбирать это здесь логически строго, ибо до сих пор, например в области сексуальности, была лишь одна господствующая мораль, собственно мораль гетеросексуалов. Итак, простая эмпирия представляет собой нечто совершенно иное по сравнению с априорно фундированным коммуникативным сообществом. Она скорее характеризуется некоммуникативностью, иерархичностью структур власти и воли, принуждением, дифференциацией, стратегически спланированными действиями одних и уступчивым служением других. Если сегодня коммуникативное сообщество дает больше равенств и прав субъектам, конституирующим интерсубъективность, благодаря чему стало больше шансов для согласия, то эти равенство и права зачастую достигнуты в жестких освободительных битвах последнего столетия. Разумеется, речь идет о формальном равенстве, а фактическое неравенство продолжает занимать обширное игровое пространство. Так, каждый имеет право на собственность, на ее защиту, даже тот, у кого как раз нет никакой собственности, а таких большинство. И если подумать о том, как была приобретена большая часть нередко столетиями переходивших по наследству богатств, а именно посредством эксплуатации, грабежа, мошенничества, убийств и мародерства, то это прямо-таки сакрализируемое, неприкосновенное и для всех равное право на собственность окажется просто-напросто скандалом, а принцип равенства — насмешкой. В потребительском обществе, где самые разнообразные желания удовлетворяются благодаря коммуникативной силе денег, нуждаются в тех, кто владеет этими коммуникативными силами, и потому вовсе не прилагается усилий к тому, чтобы исчезли прежние привилегии положения и господства. А впрочем, все равны и обладают равными правами, не-
[39]
смотря на то, что большинство не располагает этими средствами коммуникации и потому может использовать свои права чисто символически. Рабы стали излишеством там. где можно использовать прислугу. Я считаю, что богатство, господствующий в богатых странах потребительско-метафизический менталитет являются даже большим препятствием для создания общенародной коммуникативной общности, для нахождения согласия в вопросах, жизненно важных для всего человечества, чем фундаменталистский ЭТОС.
Вернемся еще раз к двум a priori Апеля. интерсубъективности и языку, предрасполагающим к согласию и преодолевающим субъективный произвол. Для того чтобы появилась возможность конституирования интерсубъективности, безусловно, необходимо минимум два-три человека, которые живут вместе и доверяют друг другу, а также владеют языком, т. е. способны к общению. Без интерсубъективности, без совместного существования не нужны были бы никакие правила, а без языка, без разума эти правила не могли бы быть установлены. Вывод Апеля, что обе эти априорности ведут к «этическому транссубъективному принципу согласно-коммуникативного поведения»14, основывается, как я попытался показать, на том, что он, во-первых, исходит из абстрактной интерсубъективности, а не из конкретных исторических субъектов с различными характерами, потребностями и желаниями, конституирующих интерсубъективность. Во-вторых, он рассматривает язык как коммуникативный, аргументативный, ориентированный на достижение согласия медиум, тогда как он часто был лишь инструментом для осуществления господства и лишь в особенных случаях использовался для общения между равными. И в этом языковом вопросе вплоть до сегодняшнего дня изменилось не так много. Обратим внимание на манипулирование акцентами и на скрывающиеся
[40]
за ними интересы, прежде всего, электронных средств массовой информации, посредством словесного и образного языка которых интеллектуально наэлектризована большая часть человечества. Волюнтаризм, нашедший свое коллективное выражение в национал-социализме, как и в прочих индивидуальных формах, дающих трансцендентальным прагматикам повод для построения априорных плотин разума, однозначно подтверждает своей обнаженной фактичностью, что это коммуникативное согласие-априори Апеля как априори либо не существует, либо не функционирует, т. е. оно не обладает нормативной силой, сдерживающей произвол, а является голой теорией. И тогда априори Апеля является не чем иным, как апостериорно инъецируемым в разум коммуникативно-этическим идеалом, проекцией желания. По мнению Сафранского, «это симптом... бесхитростности мышления недавнего прошлого, когда коммуникативная философия предполагала, что в ходе диалога разумное равенство интересов достижимо не по счастливой случайности, а вследствие априори человеческого ассоциирования»15.
Как из бытия невыводимо никакое должное, так и из бытия природы невозможно вывести должного по отношению к природе. Подобное положение, безусловно, является сциентистским. Оно возможно лишь тогда, когда мы обесценили природу как творение Божье, десакрализировали, объективировали ее и тем самым сделали ее подвластной нашему тотальному использованию. «Дистанция — ключевое слово новой трагической теории познания в отличие от старой оптимистической, которая всегда стремилась к сближению»16 (Слотердайк). Природа раньше была для нас священной, одухотворенной божественным существом (можно вспомнить и поныне существующих в Индии священных коров). Священность в метафизическом плане предшество-
[41]
вала красоте, а теперь природа может быть священной лишь постольку, поскольку она красива или, точнее, эстетична17. Мы относимся или до недавнего времени относились к обесцененной сциентистским мышлением природе либо инструментально, когда природа имела лишь инструментальную ценность в качестве функции для наших целей, либо эстетически, поскольку все же, вопреки Канту18, имеют место и эстетические цели. Однако после того, как обесцененная природа, бездумно эксплуатируемая во имя нашего прогресса, стала угрожать будущему человечества ограничениями или непригодностью для пользования, возник вопрос, можем ли мы и далее неразумно использовать и контаминировать природу? Кстати, биомасса человечества в сравнении с остальной биомассой увеличивается гораздо интенсивнее, и прежде всего в бедных странах. Установлено — и я говорю об этом без цинизма, — что бедные страны производят детей, а богатые — товары. Для того чтобы при решении этого вопроса избежать человеческого произвола, Йонас и Хёсле, равно как и многие другие, к которым присоединяюсь и я, не желающие дальнейшей эксплуатации природы, попытались придать ей статус метафизической, интеллектуальной ЦЕННОСТИ-в-себе, из которой автоматически выводим ЭТОС защиты природы. Однако я не могу совершить вместе с ними этот метафизический прыжок мысли. Я не знаю, какова цель природы и есть ли таковая вообще. Если же, отчаявшись, я обращусь за советом к привитой мне христианской метафизике, которую я разделяю с Хёсле, то боюсь, что, принимая во внимание страшный суд, апокалипсис, спасение человечества в потустороннем мире ИСТИНЫ, я буду вынужден в отличие от Хёсле прийти к другим выводам.
Между прочим, прежде чем появилась этика дискурса, крупный (для многих — величайший) мыслитель двадцатого столетия Хайдеггер уже предпринял попытку вы-
[42]
ведения этоса из бытия, причем не из какого-то определенного бытия или сущего, но из бытия как такового. Хайдеггера можно считать представителем этики дискурса уже потому, что в Бытии и времени получила предварительное развитие категория со-бытия [Mitsein]. На вопрос Жана Бофре, возможно ли основать на его онтологии этику, Хайдеггер ответил следующее: греческое слово «этос» означало «местопребывание человека»19, а действительное местопребывание — пребывание «в истине бытия»20, и это местопребывание было изначальной этикой21. И далее: «Лишь поскольку человек, экзистируя в истине бытия, послушен ему, только и могут от самого Бытия прийти знамения тех предназначений, которые должны стать законом и правилом для людей»22. «Иначе всякий закон остается просто подделкой человеческого разума»23. Возвестило ли бытие Хайдеггеру о предназначениях и о каких, об этом он умолчал в своем обширнейшем произведении, а ведь из всех смертных он стоял ближе всех к бытию. Или то, что его вдохновляло, все же было бытием, когда в 1933 году в своей пресловутой ректорской речи он выдвинул требование изгнать «многовоспеваемую свободу» «из немецкого университета»24 и призывал студенчество к трудовой, военной и научной службе25? Такие суждения вряд ли далеко ушли от «поделок [Gemachte] человеческого разума». Поменьше бы эк-зистенциального бытия-этоса и -пафоса, поменьше мистики послушания и вслушивания в буквальном смысле слова myein*,вопреки или как раз благодаря «поделкам» — это было бы разумнее, поскольку гуманнее.
Итак, резюмируя предыдущее изложение, отметим, что ввиду опасных тенденций волюнтаризма, децизионизма, субъективного разума, автономной прихоти пос-
* Мистика - от rpeч. myein = закрывать [глаза или уши].
[43]
ле развала этико-метафизической системы легитимации предпринимались попытки подчинить индивидуальную человеческую волю (или произвол) должному, такому моральному закону, который предположен или внеположен всякой индивидуальной человеческой воле. У Апеля последнее основание, неспособное вводить в заблуждение, представляет собой тот фундамент, который в области морального и этического дискурса в какой-то мере принуждает его участников прийти к согласию. У Хёсле нравственный закон коренится в абсолюте и позволяет распознать человека как разумное существо. Существует ли абсолют как источник или последнее основание нашего долженствования, имеются ли нравственные законы или моральные нормы — решающий вопрос заключается не в этом. Ведь нравственные законы (в противоположность нравственному закону) и нормы всегда имелись там, где несколько человек жили совместно, полагались друг на друга и были интерсубъективно опосредованы, т. е. обладали языком и разумом. Решающим является вопрос о том, каковы были законы и нормы, регулирующие совместную жизнь. И здесь нам не миновать констатации того факта, что эти нормы морали были различными, и одним они давали преимущество, а других ущемляли; и что преимущество имели сильнейшие, умнейшие, могущественнейшие, мудрейшие, избранные и опытнейшие. В этих законах они выражали свою волю. Посредством этих законов, норм морали, предписываемых другим людям, они укрепляли свои властные позиции. Должное для большинства (а также для маргинального меньшинства, гомосексуалов, иноверцев, инакомыслящих, иначе окрашенных, иначе пахнущих и т. д., которых это касалось вдвойне) было более должным, чем для меньшинства, сильных и властных, которые должны лишь то, чего они сами хотят26. Таким образом, здесь нет и следа согласия. Если и имел место