Прокля'тая Русская Литература
Шрифт:
– Но сегодня толстовство мертво, - пробормотал Ригер, - я о нем вообще не слышал...
– Не совсем...- оспорил его Верейский, - толстовцы - это те, которые пытались выполнить заветы Толстого в области практической жизни и организовывали земледельческие коммуны, но быстро выяснилось, что русским интеллигентам плохо удается пахать землю, и не получается собирать урожай. Но толстовство - это и утверждение, что в христианстве важна не мистико-догматическая сторона, а моральная - не делать зла другим, исполнять заповеди... Когда сегодня люди говорят подобное, они, сами того не осознавая, проповедуют толстовство...
Голембиовский вздохнул и поднялся.
– Я как-то видел книгу одного американского издательства, - проронил Муромов, - это был Диккенс. Я удивился, том был в два раза тоньше оригинала. Я почитал. Что интересно, хуже не стало...
Ригер расхохотался.
– У нас предложение кастрировать классика воспримут как кощунство...
– Вот именно. Его пассажи за кощунство никто не принимает, но урежь их - завопят, - Голембиовский махнул рукой, - Ладно, обобщим. По мнению Бердяева, Толстой был злым гением России, соблазнителем ее. В нем совершилась роковая встреча русского морализма с русским нигилизмом, и дано было нравственное оправдание русского нигилизма, соблазнившее многих. С этим не поспоришь. Толстовская мораль восторжествовала в русской революции, но не теми идиллическими и любвеобильными путями, которые мнились самому Толстому. Он сам, вероятно, ужаснулся бы этому воплощению своих моральных оценок, но именно он вызывал тех бесов, которые творили революцию, и сам был ими одержим. Толстой был максималистом и отрицал государство и историю, и его максимализм и космополитизм тоже осуществились в русской революции. Толстовская мораль расслабила русский народ дурным непротивленчеством дьявольскому злу, лишила его мужества в суровой исторической борьбе, убила в русской нации инстинкт силы и славы, но оставила инстинкт эгоизма, зависти и злобы. Эта мораль была бессильна преобразить человеческую природу, но могла лишь подорвать творческие инстинкты созидания. Толстой отверг государство, видел в нем источник зла и насилия, он оказался выразителем антигосударственных, анархических инстинктов русского народа. Он дал этим инстинктам морально-религиозную санкцию. И он - один из виновников разрушения русского государства.
Он идеализировал простой народ и обоготворял физический труд, в котором искал спасения от бессмыслицы жизни. Но он высокомерно презирал духовный труд и творчество, и эти толстовские оценки также проступили в русской революции. Творец, Толстой был лишен чувства творчества и его свободы, не ценил личности и таланта, и явился одним из виновников разгрома русской культуры.
Толстой стремился к святости, но святость не может быть нигилистической. Он ничего не достиг, лишь потерял свою душу и отравил ядом своего кощунственного недомыслия целые поколения. И потому преодоление толстовства есть духовное оздоровление России, ее возвращение к своей миссии в мире. Романы оставить, но отредактировать, а его самого - к чёрту ...
– Ну, он и так там находится, - кивнул Ригер, - а я запишу себе для памяти, что гениальность в безбожном мозгу вполне совместима с глупостью.
Глава 11. "Смертник"
"Если я обречён, то обречён не только на смерть,
но и на сопротивление до самой смерти".
Франц Кафка.
– Ну, и кто следующий? Чехов?
– Да, пожалуй.
– Если вы, Борис Вениаминович, решите выбросить его из литературы, мне даже страшно представить физиономию Шапиро, - расхохотался Ригер, - его диссертация...
– А за что его выкидывать-то? Человек вроде приличный, - удивился Верейский. Он помнил, что на факультете все дамы-филологи были подлинно без ума от Чехова. Чехов был словно лакмусовой бумагой духовности, а любовь к нему - патентом на "культурность".
Сам Верейский, однако, Чехова не любил и когда-то, прочтя всего, больше к классику не возвращался даже на досуге - не тянуло. Теперь перечитывал, листал мемуары, просмотрел многие исследования. Понимание пришло быстро, - тяжелое, удручающее. Верейский хотел было поделиться с Ригером, но что-то остановило. В итоге, на новой встрече на кафедре - снова под коньяк и кофе, ибо Голембиовский ослабил режим - начал излагать всем известное и очевидное, пообещав коллегам напоследок поделиться своими догадками и некоторыми испугавшими его самого выводами.
– Чехов - единственный русский писатель, чью красоту в молодости отмечают даже мужчины. "Я увидел самое прекрасное и тонкое, самое одухотворенное лицо, какое только мне приходилось встречать в жизни", - писал Александр Куприн, убежденно прибавляя, что чеховское лицо "никогда не могла уловить фотография, и не понял и не прочувствовал ни один из писавших с него художников". Лазарев-Грузинский тоже свидетельствует: "В восьмидесятых годах, когда я познакомился с Чеховым, он казался мне очень красивым, но мне хотелось услышать женское мнение о наружности Чехова, и я спросил женщину, когда-то встречавшуюся с Чеховым, что представлял тот собой на женский взгляд? Она ответила: "Он был очень красив..." Вот С. Елпатьевский: "Красивый, изящный, он был тихий, немного застенчивый, с негромким смешком, с медлительными движениями, с мягким, терпимым и немножко скептическим, насмешливым отношением к жизни и людям".
Среди его снимков подлинно есть замечательные, которые подтверждают восторженные слова Константина Коровина: "Он был красавец..." Владимир Немирович-Данченко более сдержан, он пишет: "Его можно было назвать скорее красивым. Хороший рост, приятно вьющиеся, заброшенные назад каштановые волосы, небольшая бородка и усы. Держался он скромно, но без излишней застенчивости; жест сдержанный. Низкий бас с густым металлом; дикция настоящая русская, с оттенком чисто великорусского наречия; интонации гибкие, даже переливающиеся в какой-то легкий распев, однако без малейшей сентиментальности и, уж конечно, без тени искусственности. Его улыбка быстро появлялась и так же быстро исчезала" Владимир Короленко встретил его в конце 90-х. "В этом лице, несмотря на его несомненную интеллигентность, была какая-то складка, напоминавшая простодушного деревенского парня. Даже глаза Чехова, голубые, лучистые и глубокие, светились одновременно мыслью и какой-то почти детской непосредственностью" И наконец, Владимир Ладыженский: "Молодой и красивый, с прекрасными задумчивыми глазами, он на меня с первого же раза произвел неотразимое, чарующее впечатление. Чехов показался малоразговорчивым, каким он и был на самом деле. Говорил он, не произнося, так сказать, монологов. В его ответах проскальзывала иногда ирония, и я подметил при этом одну особенность: перед тем, как сказать что-нибудь значительно-остроумное, его глаза вспыхивали мгновенной веселостью, но только мгновенной. Эта веселость потухала так же внезапно, как и появлялась, и острое замечание произносилось серьезным тоном, тем сильнее действовавшим на слушателя"
И ещё два впечатления - второй половины жизни. Илья Репин: "Положительный, трезвый, здоровый, он мне напоминал тургеневского Базарова. Тонкий, неумолимый, чисто русский анализ преобладал в его глазах над всем выражением лица. Враг сантиментов и выспренних увлечений, он казался несокрушимым силачом по складу тела и души". И Константин Станиславский: "Он мне казался гордым, надменным и не без хитрости. Потому ли, что его манера запрокидывать назад голову придавала ему такой вид, - но она происходила от его близорукости: так ему было удобнее смотреть через пенсне. Привычка ли глядеть поверх говорящего с ним, или суетливая манера ежеминутно поправлять пенсне делали его в моих глазах надменным и неискренним, но на самом деле все это происходило от милой застенчивости, которой я в то время уловить не мог".
В связи с красотой упомяну и свидетельство Владимира Немирович-Данченко: "Успех у женщин, кажется, имел большой. Говорю "кажется", потому что болтать на эту тему не любили ни он, ни я. Сужу по долетевшим слухам... Русская интеллигентная женщина ничем в мужчине не могла увлечься так беззаветно, как талантом. Думаю, что он умел быть пленительным..." Но Иван Бунин, близкий друг, пишет: "Была ли в его жизни хоть одна большая любовь? Думаю, что нет. "Любовь, - писал Чехов в своей записной книжке, - это или остаток чего-то вырождающегося, бывшего когда-то громадным, или же это часть того, что в будущем разовьется в нечто громадное, в настоящем же оно не удовлетворяет, дает гораздо меньше, чем ждешь". Владимир Поссе свидетельствует: "Интимная жизнь Чехова почти неизвестна. Опубликованные письма не вскрывают её. Но, несомненно, она была сложная. Только любивший человек мог написать "Даму с собачкой" и "О любви". Поссе же передает слова Чехова: "Неверно, что с течением времени всякая любовь проходит. Нет, настоящая любовь не проходит, а приходит с течением времени. Не сразу, а постепенно постигаешь радость сближения с любимой женщиной. Это как с хорошим старым вином. Надо к нему привыкнуть, надо долго пить его, чтобы понять его прелесть". Далее идет ремарка самого Поссе: "Прекрасна, возвышенна мысль о любви, возрастающей с течением времени, но низменно сравнение женщины с вином. Смешение возвышенного с низменным - пошлость. Пошлость не была чужда Чехову. Да и кому она чужда?! Если бы в душе Чехова не смешивалось иногда возвышенное с низменным, то он этого бы смешения не мог бы замечать и в душах других, а замечал он хорошо...". Это все, что я нашёл по этому поводу...
Его перебил Ригер, почесав кончик носа.
– Плохо искали, коллега, - иронично усмехнулся он, - в издании 1954 года есть его письма, которые в 70-х сильно урезали и почистили. Одному из друзей он рассказывает, как занимался любовью с японкой, что я не буду цитировать, но приведу одно интересное замечание. В длинном и подробном письме к другу и издателю Суворину Чехов раскритиковал эротический роман Золя "Нана": "Распутных женщин я видывал и сам грешил многократно, но Золя я не верю. Распутные люди и писатели любят выдавать себя гастрономами и тонкими знатоками блуда, они смелы, решительны, находчивы, употребляют по 33 способам, чуть ли не на лезвии ножа, но все это только на словах, а на деле же употребляют кухарок и ходят в рублевые дома терпимости. Все писатели врут. Употребить даму в городе не так легко, как они пишут. Я не видал ни одной такой квартиры - порядочной, конечно, где бы позволили обстоятельства повалить одетую в корсет, юбку и турнюр женщину на сундук, или на диван, или на пол и употребить её так, чтобы не заметили домашние. Все эти термины вроде в стоячку, в сидячку и проч.
– вздор. Самый легкий способ - это постель, а остальные 33 трудны и удобоисполнимы только в отдельном номере или сарае. Романы с дамой из порядочного круга - процедура длинная. Во-первых, нужна ночь, во-вторых, вы едете в Эрмитаж, в-третьих, в Эрмитаже вам говорят, что свободных номеров нет, и вы едете искать другое пристанище, в-четвертых, в номере ваша дама падает духом, жантильничает, дрожит и восклицает: "Ах, боже мой, что я делаю? Нет? Нет?", добрый час идет на раздевание, на слова, в-пятых, дама ваша на обратном пути имеет такое выражение, как будто вы её изнасиловали, и все время бормочет: "Нет, никогда себе этого не прощу!" Все это не похоже на "хлоп - и готово!". Не доверяйтесь Вы рассказам! Верьте храбрым любовникам так же мало, как и охотникам. Кто много постил, тот больше всех и с большим удовольствием говорит о любовных приключениях и 33 способах. Никто так не любит похабни, как старые девы и вдовы, у которых ещё нет любовника. Писатели должны быть подозрительны ко всем россказням и любовным эпопеям. Если Золя сам употреблял на столах, под столами, на заборах, в собачьих будках и в дилижансах или своими глазами видел, как употребляют, то верьте его романам; если же он писал на основании слухов и приятельских рассказов, то поступил опрометчиво и неосторожно".
Сам Чехов если уж "постил", то не фантазировал, а честно писал друзьям: "Погода у нас мерзкая, дождь льет каждые 5 минут. Скучно и грустно и некого...". "В Бабкине по-прежнему ...некого". "У меня насморк, рыба не ловится, ... некого, пить не с кем и нельзя, застрелиться впору". Но дождь и насморк проходили, появлялись солнышко и дамы...
– О, Боже мой... Опустим это, коллеги, - страдальчески поморщился Верейский.
– Я скажу то, что просто заметил сам. Н. Гитович свидетельствует, что один из решающих периодов своей жизни, последние гимназические годы в Таганроге - Чехов провёл в одиночестве, и при своем появлении в университетском, а позже литературном кругу предстал уже сложившимся человеком - с огромной выдержкой, необычайной силой воли и целомудренной скрытностью, "неуловимостью". Занятия медициной, по его словам, не только обогатили его знаниями, но и раздвинули область его наблюдений: профессия врача и разъезды, с ней связанные, сталкивали с самыми разными слоями общества.