ЖАНРЫ

Прокля'тая Русская Литература
Шрифт:

– Да, и тут будет кстати, коллега, одно замечание, - кивнул Муромов, - Станиславский приводит пример не просто знаний, но и некоторой даже прозорливости Чехова, "Антон Павлович, пишет он, был великолепный физиономист. Однажды ко мне в уборную зашел один человек, очень жизнерадостный, веселый, считавшийся в обществе немножко беспутным. Антон Павлович все время очень пристально смотрел на него, сидел с серьезным лицом, не вмешиваясь в нашу беседу. Когда тот ушёл, Антон Павлович в течение вечера неоднократно подходил ко мне и задавал всевозможные вопросы по поводу этого господина. Когда я стал спрашивать о причине такого внимания, Антон Павлович мне сказал: "Послушайте, он же самоубийца". Такое соединение мне показалось очень смешным. Я с изумлением вспомнил об этом через несколько лет, когда узнал, что человек этот действительно отравился..."

– Интересно, весьма интересно, - кивнул Верейский, - но я продолжу. Ранний период творчества не баловал его особой известностью. Лазарев-Грузинский со слов самого Чехова пишет, что его сокурсники ничуть им не интересовались: "Я в университете начал работать в журналах с первого курса; пока учился, успел напечатать сотни рассказов под псевдонимом "А. Чехонте", который, как вы видите, очень похож на мою фамилию. И решительно никто из моих товарищей по университету этим не интересовался. Знали, что я пишу где-то что-то, и баста". Как раз в последние годы, замечает далее Лазарев, судьба сводила меня с товарищами Чехова по университету, но кроме того, что Чехов ходил на лекции аккуратно и садился где-то "близ окошка", они не могли дать ни одной характерной бытовой черты".

Для этого периода характерна феерия незамысловатых приключений, веселых выдумок, дружеских попоек, и пусть вы, коллега, - Верейский повернулся к Ригеру, - правы, необременительных любовных связей. Однако дружеские связи... это вопрос спорный. Лазарев-Грузинский утверждает: "Большими друзьями Чехова были архитектор Шехтель, пейзажист Левитан, он очень дружил с артистами - покойным Свободиным, здравствующим Давыдовым, позже - с Потапенкой, с Максимом Горьким". Но Игнатий Потапенко, названный другом Чехова, уверен в обратном: "У Чехова не было друзей. То обстоятельство, что после его смерти объявилось великое множество его друзей, я не склонен объяснять ни тщеславием, ни самозванством. Я уверен, эти люди вполне искренне считали себя его друзьями, они любили его настоящей дружеской любовью и готовы были открыть перед ним всю душу. Может быть, и открывали. Но он-то свою не раскрывал ни перед кем". Лазарев-Грузинский с последним согласен: "Многие говорят о сдержанности, скрытности Чехова. Конечно, он не видел нужды исповедоваться первому встречному". Лазареву вторит Куприн: "Думается, что он никому не раскрывал и не отдавал своего сердца вполне, но ко всем относился благодушно, безразлично в смысле дружбы" Это подметил и Владимир Немирович-Данченко: "В общении был любезен, без малейшей слащавости, прост, внутренне изящен. Но и с холодком". Потапенко замечал, что "его всегдашнее спокойствие, ровность, внешний холод какой-то, казавшейся непроницаемой, броней окружали его личность. Казалось, что этот человек тщательно бережет свою душу от постороннего глаза". И, наконец, Бунин. "Слишком своеобразный, сложный был он человек, душа скрытная. Замечательная есть строка в его записной книжке: "Как я буду лежать в могиле один, так, в сущности, я и живу один..."

– Простите, Алеша, вы обещали свои выводы...
– мягко напомнил Муромов.

Верейский кивнул.

– Я к ним подхожу.- Все, написанное Чеховым до 1888 года, это по большей части юмористические пустяки. Дальше - вдруг, без всякого внешнего повода, с 28 лет происходит резкий сбой. Всё, написанное Чеховым с этого года, несёт печать безнадежности. Он по-прежнему смеётся - но уже не над ограниченностью и пошлостью, как раньше, а над человеческой жизнью, надеждами и чаяниями, над стремлениями и поисками. Искусство, наука, любовь, вдохновение, идеалы, будущее - стоит Чехову к ним прикоснуться, и они мгновенно блекнут, вянут и умирают. Чехов уподобляется Лернейской гидре, и одним прикосновением, дыханием и даже взглядом убивает все, чем живут люди.Это духовное преступление.

Можем ли мы оправдать его? Если понять - значит простить, попытаемся понять. Вспомним о его скрытности, отмеченной друзьями. Он умел молчать, но... Совершенно очевидно, что именно в этот год происходит что-то роковое для него самого, и шутник-пересмешник превращается в тайного мизантропа. Я полагаю, можно безошибочно предположить, что именно в этот год у него диагностируют туберкулёз - и, как врач, он понимает, что обречён. Появляются "Иванов" и "Скучная история". В них каждая строчка рыдает - и трудно предположить, чтобы так рыдать мог человек, глядя на чужое горе. Иванов сравнивает себя с надорвавшимся рабочим. Я думаю, что мы не ошибёмся, если приложим это сравнение и к автору драмы. Чехов тоже вдруг надорвался, и не великий непосильный подвиг сломил его - в него просто вошла смерть.

Несмотря на чеховскую скрытность, кое-что проступало. Владимир Короленко вспоминает: "Был ещё один разговор с Чеховым, о Гаршине. Я недавно вернулся из Сибири и мне казалось, что если бы можно было отвлечь Гаршина от мучительных впечатлений, удалить на время от литературы и политики, поставить его лицом к лицу только с первобытной природой и первобытным человеком, - то, думалось мне, больная душа могла бы ещё расправиться. Но Чехов возразил с категоричностью врача: "Нет, это дело непоправимое: раздвинулись какие-то молекулярные частицы в мозгу, и уж ничем их не сдвинешь..." Впоследствии мне часто вспоминались эти слова. Через год-два "раздвинулись частицы" у Успенского, и сколько ни искал он исцеления во "врачующем просторе" родины, как ни метался по горным хребтам Кавказа, по Волге и "захолустным рекам" средней России, ему не удалось стряхнуть все глубже въедавшейся в душу тоски. А затем "раздвинулись частицы" и у Чехова. Правда, это были частицы легких, а не мозга, ясность которого он сохранил до конца...".

А вот Игнатий Потапенко: "Брату своему он пишет из Москвы в октябре 1893 года: "Маленько покашливаю, но до чахотки ещё далеко. Геморрой. Катар кишек. Бывает мигрень, иногда дня по два. Замирания сердца. Леность и нерадение". Он видит и перечисляет все признаки туберкулёза, но как бы нарочно отводит от него глаза. "Я жив и здоров, - пишет он через несколько дней Суворину, кашель против прежнего стал сильнее, но думаю, что до чахотки ещё очень далеко". А ещё позже, когда кто-то в Петербурге сообщил, будто у Чехова чахотка, он гневается: "Для чего распускать все эти странные, ненужные слухи, ведомо только Богу, создавшему для чего-то сплетников и глупцов. Чахотки у меня нет, и кровь горлом не шла уже давно". Но уже одно то, что он постоянно возвращается к этому и опровергает слухи, показывает, что мысль о чахотке неотступно преследовала его и не давала покоя. И в то же время он ничего не предпринимал против надвигающегося недуга. Да и что он мог предпринять? Как врач он очень хорошо знал, что действительными средствами против чахотки медицина не располагает. Всякий другой на его месте мог бы заблуждаться, но не он. Всякий другой мог бы хвататься за все, что в изобилии предлагалось шарлатанами, но он всему этому знал цену.

Понимал это и Иван Леонтьев-Щеглов, его приятель: "Помните, у Пушкина: "Мне день и ночь покоя не дает мой чёрный человек. За мною всюду, как тень, он гонится. Вот и теперь, мне кажется, он с нами сам-третей сидит..." Чехову этот "чёрный" гость тоже не давал покоя, и время от времени его призрак появляется то в образе "Чёрного монаха", то в трогательном силуэте бедной Кати Климовой, его зловещее дыхание чувствуется в жалобных стонах "Скрипки Ротшильда", в "Скучной истории" и "Попрыгунье"... И снова Потапенко: "Не могу забыть, как однажды, в вагоне, во время нашего переезда из Москвы в Мелихово, соседом нашим оказался какой-то кашлявший субъект. Он назвался помещиком Вологодской губернии. Антон Павлович начал расспрашивать его о болезни, а когда тот с недоумением и недоверием посмотрел на него, он твердо сказал: "Я - врач". И после этого сосед выложил перед ним всю подноготную его болезни. Тут были и головокружения, и перебои сердца, и даже, странным образом, геморрой, несколько неглубоких кровохарканий, словом, всё то, что бывало и у него самого. Потом сосед рассказал о двух десятках врачей, у которых он перебывал, и о сотне лекарств, которые он перепробовал. И на это все Антон Павлович сказал ему: "Всё это пустое. Нужно бросить Вологодскую губернию, закатиться куда-нибудь под тропики и пожить там года два-три". "Ну, где же там, - возразил вологодский помещик, - у меня на плечах имение и большая семья". "Семью прогоните, а имение продайте и поезжайте! Иначе ничего хорошего не выйдет". Глупо думать, что Чехов не понимал, что ждёт его самого.

– Странно, - заметил Муромов, - я просто думал, что Чехов находился под влиянием "Смерти Ивана Ильича" Толстого...

– Думаю, что нет, - уверенно возразил Ригер, став неожиданно бледным и сумрачным, - я тоже заметил, да сказать побоялся. Но, да, похоже. Слишком велик уровень искажения сознания. Человеку нельзя жить со смертью внутри. Она извращает и перекашивает взгляд, коверкает и уродует видение. И стократ страшно, когда глазами смертника смотрит на мир писатель. Тем более, такой, как Чехов. Внутри происходит жуткая метаморфоза, особенно жуткая тем, что он вынужден носить её в себе, скрывая от всех. И ещё. Чехов позиционирует себя атеистом. Значит, опоры на вечность у него нет. Ты правильно сказал, Алекс, - он сам медик. Ему себя не обмануть. А раз так... Кто может взвесить тяжесть изначального неприятия трагического факта? Он не поделился ни с кем, пережив состояние, близкое к шоку, но если для профана своеобразной защитой станет отрицание фатальности заболевания и попытки обследования у различных специалистов - он даже этого призрачного утешения был лишен.

Ригер ещё больше помрачнел.

– Когда первое потрясение проходит, а исследования все подтверждают, возникают протест и возмущение, потом - депрессия, суицидальные мысли. Потом - просьба об отсрочке. Ты в это время уже принимаешь истину того, что происходит, но как заклинание повторяешь: "не сейчас, ещё немного". Дальше - вал вины и обиды, жалости и горя, ощущение беспомощности перед лицом судьбы, зависимости от окружающих. И только когда ты впускаешь в себя мысль, что подлинно умираешь, испуг, растерянность, отчаяние вдруг исчезают. "Перед лицом смерти" раскрывается новое знание - подлинный смысл жизни и смерти. У Чехова не было иллюзий, но его смерть стала пожизненной. Она дала ему отсрочку в шестнадцать лет, но уже ни на минуту не уходила. И кто знает, не повторял ли он про себя страшные предсмертные строки Гейне?

Vielleicht bin ich gestorben lДngst;

Es sind vielleicht nur Spukgestalten

Die Phantasieen, die des Nachts

Im Hirn den bunten Umzug halten.

Es mЖgen wohl Gespenster sein,

Altheidnisch gЖttlichen Gelichters;

Sie wДhlen gern zum Tummelplatz

Den SchДdel eines todten Dichters.

Die schaurig sЭssen Orgia,

Das nДchtlich tolle Geistertreiben,

Sucht des Poeten Leichenhand

Поделиться с друзьями: