Прокля'тая Русская Литература
Шрифт:
Муромов кашлянул и скромно перебил коллегу.
– Я, Марк, - Александр Васильевич снял и протёр очки.
– Я бы не сказал, что его учение сложно, скорее, оно несколько иррационально в своей рациональности. Но я понял его. Итак. Первый естественный вопрос всякого религиозного сознания - о происхождении мира. У Толстого мы не находим даже намёка на решение. Второй вопрос, также вечный - о происхождении зла. Он просто игнорируется Толстым. Это особенно непонятно в учении, которое в основу своей морали кладёт заповедь о непротивлении злу. Наконец, самый кардинальный и больной вопрос, - вопрос о смысле страданий. Что даёт "разумное" учение Толстого для решения этого самого проклятого из вопросов? Ничего. После Достоевского вдруг появился мыслитель, с полной беззаботностью проходящий мимо этой бездонной пропасти, не осмыслив и не пережив её... Каким образом учение, не воспринявшее в себя ни одного из кардинальных запросов человеческого духа, могло покорить мир? Как любите выражаться вы, Марк, тут точно виднеется дьяволово копыто...
Но не буду отвлекаться, - перебил себя Муромов, - запутанное и разбросанное религиозное учение Толстого, схематично говоря, делится на учение о Боге и учение о жизни. Первое Толстой формулирует так: "Сознавая в своём отдельном теле духовное и нераздельное существо Бога и видя присутствие того же Бога во всём живом, человек не может не спрашивать себя: для чего Бог заключил себя в тело отдельного человека? Для чего Бессмертное заключено в смертное, связано с ним?" "И ответ может быть только один, - говорит Толстой, - есть высшая воля, цели которой недоступны человеку". Другой вопрос, касающийся учения о жизни, формулируется коротко: "Зачем я послан в мир?" Он отвечает: "Я этого не знаю, знаю я только одно, доступное моему сознанию, что должен творить волю Божию".
Таким образом, оба вопроса зависают в воздухе. И здесь нужно отметить ещё одну странность: абсолютно не желая вдумываться в те религиозные идеи, которые с первого взгляда противоречат здравому смыслу, отбрасывая их без всякой критики за одно несогласие с обычным сознанием, Толстой в то же время делает утверждения, которые куда более противоречат здравому смыслу. Так, очевидной нелепостью Толстой считает христианское учение о троичности лиц Божества, единого по существу. Ему кажется абсурдом, не требующим опровержения, что никогда три не могут быть одним. Но что представляет собой толстовское учение о Боге? Бог един по существу, но с непонятными для человеческого разума целями разделился сам в себе на Бога, вне человека лежащего и в душе человека заключённого, оставаясь по-прежнему единым, и это разделение утверждается им как религиозная истина. Почему же три ипостаси не могут быть едиными по существу, а разделившееся Божество единым остаётся? С точки зрения здравого смысла, и тот и другой случай в одинаковой мере нелогичны.
Вообще, умопостроения Толстого, простые и разумные, при внимательном рассмотрении оказываются чем-то гораздо более запутанным и противоречивым, чем учение, которому Толстой себя противопоставляет. Толстой определяет Бога как универсальное стремление к благу. Не говоря уже о полной неопределённости понятия стремления, оно могло бы рассматриваться как некоторое свойство абсолюта, ибо стремление должно из чего-нибудь исходить и на что-либо направляться. Далее: если в каждом человеке заключен Бог, как стремление к благу, то благо должно пониматься всеми одинаково. Правда, Толстой говорит, что истинный человек часто заслоняется неистинным, но непонятно, на каких основаниях Толстой, отбросивший всякую метафизику, делает такое заключение?
Окончательно запутывается он во внутренних противоречиях тогда, когда выясняет путь Богопознания. По Толстому, разум есть первый источник религиозной жизни. Тут возникает сплошное недоумение. Оказывается, что человеческий разум раскрывает человеку его божественную природу. Человеку? Но что такое, с точки зрения Толстого, человек? Частица Божества? Значит, разум раскрывает частице Божества её божественное происхождение? Но в таком случае, что же такое разум? Очевидно, какое-то высшее начало, вне Бога лежащее. Ведь или Толстой должен признать, что разум человека является свойством Божества, в нём заключённого, и тогда все будет зависеть от самого же Божества, или признать какую-то духовную область вне Бога, а это опрокидывает основные религиозные идеи самого Толстого, ведь никакой духовной сущности, кроме Бога, он не признаёт.
Вопрос о бессмертии решается им также весьма любопытно: частица Божества возвращается к своему первоисточнику. Прекрасно, но если так, то всякая жизнь, неизбежно завершающаяся смертью, так же неизбежно приведёт к слиянию с Божеством. Но не становится ли тогда полной бессмыслицей всякий вопрос о творении воли Божьей и непротивлении злу насилием? Ведь всё равно умрём и сольёмся с Богом, где же тут здравый смысл? Вот из каких внутренних противоречий состоит так называемая разумная религия Толстого. В жертву разуму здесь принесено всё: и непосредственное чувство, и религиозное вдохновение, и научные данные - словом, вся живая человеческая душа, со всеми её тяжёлыми, вековечными думами. И что же взамен этого дано нам толстовским разумом? Ничего.
– Шурик, толстовство - это, скорее, идеи морали...- вздохнул Голембиовский и окунул в чай сухарик..
Муромов не замедлил согласиться.
– Хорошо. Не будем выискивать мелкие противоречия, поговорим об основных положениях. Вся его мораль, в сущности, сводится к требованию исполнять волю Божию. Человек не по своей воле пришёл в мир, и в мире этом он должен творить волю его пославшего, а в чём Его воля - человеку раскроет его собственный разум. В принципе, тут единственное логичное место: отсутствие достоверного знания, в чём заключается воля Господня, неизбежно должно было привести Толстого к заповеди о непротивлении злу. Для того чтобы делать, нужно гораздо больше знать, чем для того, чтобы не делать. Вот почему влечёт к себе Толстого непротивление: только в неделании может он не чувствовать всю формальную пустоту заповеди: "Твори волю Господню". "Даже убеждать человека - значит совершать над ним насилие", - говорит Толстой. А насилие - зло, значит, нужно не только не убивать, не нужно и убеждать. Не делать, не делать и не делать...
Насилие... У нас слишком играют словами, когда провозглашают, что насилие недопустимо с христианской точки зрения. Согрешил ли Христос, изгоняя торгашей, осквернявших храм? Согрешит ли человек, когда вырвет из рук самоубийцы револьвер, приставленный к виску, или силой не допустит перерезать на глазах своих горло своему ближнему? Нужно разграничить допустимое и недопустимое насилие. В противном случае заповедь "не противься злу насилием" приведёт к абсурду, к которому и пришёл Толстой. Насилием придётся признать всякое активное проявление любви, всякое публичное высказывание своего мнения, и человеческая жизнь превратится в мёртвую, бездушную нирвану. Эта опасность, кстати, не миновала последователей Толстого. Непротивленчество привлекало пассивные, безжизненные натуры, ненавидящие всякий живой, пламенный порыв, дерзновение и деяние. Они нашли себе в непротивленстве пристанище для своей мёртвой психологии и с гордым сознанием людей, творящих "волю Божию", отвернулись от жизни, а в итоге - сам Толстой с ужасом отверг толстовцев.
Голембиовский вздохнул.
– Если это речь адвоката Бога, что же скажет адвокат дьявола?
Ригер не замедлил отозваться.
– Я отмечу ещё одну странность этого человека: духовные вопросы впервые заинтересовали его, как пишет он сам, "когда ему не было ещё и пятидесяти лет"... Ему кажется, что это рано, между тем Достоевский осмысляет проблему страданий уже в 22 года, в своём первом романе. В Толстом как раз и поражает это подлинно долгое детство духа, отстранённость от глобальных проблем бытия. В чём причина этой отстранённости? В обеспеченности и материальном благополучии? В рассеянии мыслей долгой разгульной жизнью? В бесовской гордыне?
– Вы убеждены, что не в болезни?
– уточнил Голембиовский.
Ригер уверенно покачал головой.
– Он был болен, мучился истерическими припадками, страдал от галлюцинаций и сумеречных состояний духа, от уныния, тоски и депрессий, но Достоевский с его эпилепсией страдал не меньше. Но почему Достоевский мог оставаться в рамках православной традиции и она ему творить не мешала? Почему вера не мешала Гоголю и Жуковскому? Это гордыня. Достаточно прочитать любую страницу его публицистики - она проступит.
– Болезнь гордыни свойственна всем, - отозвался Голембиовский, - даже бомж, роющийся в мусорном баке, иногда мнит себя человеком высокого духа, отвергнувшим условности опошлившегося общества, воры гордятся принадлежностью к какому-то там "братству", так что же говорить о человеке таких больших дарований, как Толстой?
– Но перед Богом Толстой и бомж равны, - возразил Ригер, - разве что с Толстого больше спросится, ибо ему больше дано было. Для Бога он - раб Божий Лев, а его талант - это дар самого Господа, он не учитывается Богом. Учитывается то, что раб Божий Лев наработал на данный ему талант. А это - помои, вылитые на таинства и богослужения в романах, притязание на исправление священных текстов и поношение веры. И - страшное искушение "малых сих"... Вот снова Никон: "Он восстал против Личного Бога, он исказил Евангелие Господа нашего Иисуса Христа, он - страшно сказать - называл воплотившегося Бога "бродягой", "повешенным иудеем"... Церковь не понесла такого богохульства и отлучила Толстого от общения с собой. А что же наша мнящаяся интеллигенция? Да она будто не заметила совершившегося суда Церкви над богохульником, впрочем, некоторая часть заметила, но вместо внимания к голосу Церкви, Церковь же и осудила, якобы за нетерпимость. Именно со дня отлучения от Церкви Толстой и стал излюбленным идолом нашей интеллигенции в той её части, которая любит себя величать этим именем. Враги Церкви принялись восхвалять богоотступника вовсю: каждое его слово, каждое движение превозносили как гениальное, его возвеличили не только гениальным писателем Русской земли, но всемирным гением, украли для него из священного языка Церкви дорогое сердцу верующего имя "старец", да ещё приложили к нему словечко "великий", и пошёл гулять по миру этот титул богоотступника..."