Проклятый род. Часть III. На путях смерти.
Шрифт:
– Так я к Виктору, Юлия.
Хотелось Юлии заплакать ли, закричать ли. Тихо-спокойно сказала:
– Как хочешь. И оставим это. Мне неинтересно.
И отошла к окну.
Качая головой - и цветы на шляпе бились, - Зоя голосом нудно-звенящим, горловым:
– Юлия!
Не скоро ответила, в окно смотрела Юлия.
– Что?
– Зачем ты в Москву поехала? Вот что.
– В Москву? Зоя, ты знаешь. И ты сама...
– Я сюда, в Москву, чтоб потом к нему...
– Неужели? Но оставь. Неинтересно мне. Сказала уж.
Не отходила Юлия от окна. Спину сестры видя, злилась Зоя, на диване сидя. Опять зонтик кружевной по подушке.
– Прощай!
И с дивана спрыгнула. А когда Юлия сказала:
– Прощай, - голос ее пел и смирением, и тоской, и решимостью.
– Ба-ба! Это что же!
Зоя зонтиком кружевным указывала на стену.
– ...где же он? Позавчера еще в такой хорошенькой рамке... Наказание за грехопадение. С глаз долой - из сердца прочь... Великолепно! Ах, Юлия Львовна...
Но Юлия раздельно сказала:
– Прощай.
И не оглянулась.
– Прощай, коли так. А я к Виктору.
И пошла к двери Зоя.
За медную шатающуюся ручку взявшись, оглянулась. Сестра у окна; туда смотрит, в тусклый двор, молчит. Ударила Зоя железом зонтика в пол, крикнула:
– К Виктору! Да!
И ушла.
XVI
В день Ильи Пророка, беседуя с сыном Константином, бодра была духом Раиса Михайловна. И дивился сын.
– Чему бы, кажется, ей радоваться!
А Раиса Михайловна чуть разговорчивее стала и бодрее тогда еще, когда впервые заговорилось о семейном совете, как называл то Костя.
Окончательный раздел Макаровичей затянулся. Деньги брали кто сколько, записывалось, высчитывался средний за год процент. Подошел тогда срок. Костя сказал:
– Вот раздел, мамаша. Оповестить всех.
– Что же. Как знаешь
– Только вот что я думаю. Хорошо бы чтоб все съехались.
– Что ж. Пусть, коли надо. А разве надо?
Сказала тускло, как всегда теперь. И разом будто в сердце ей кольнул кто-то. Выпрямилась, голову подняла, будто прислушивалась к далекому. Потом голову на руку склонила, задумалась, улыбалась чуть, слов Костиных почти не слушая. Свое слушала.
А Костя:
– ...это про Ирочку. А еще Витя. Всего ему не напишешь. Да и не возьмусь я. А надо бы предупредить, посоветовать. Вы бы ему сами. А то этак-то у него ненадолго хватит. Затем Яше мы обязаны объявить. Конечно, он пока... Но обязаны, деньги большие. Нельзя. Да и закон.
А Раиса Михайловна:
– Да, да. Вот и хорошо. Так ты и напиши... Созови их всех...
И опять в свое ушла. Чуть слышала звуки слов сына. А тот:
– Ну, Зиночка - та что... А из-за этих следовало бы. Впрочем, если этот, так сказать, семейный совет, вас мамаша, обеспокоит...
Поймала слово. Заспешила.
– Ах, что ты! Что ты, Костя. Пусть, пусть съедутся все.
И тотчас чуть строже и раздельно:
– Если для дела нужно. Как можно, если для дела...
С той беседы немало уж дней. И все дни те по душе Раисы Михайловны ветерок жизни веял, умирающую ее в ночи оживлял, шептал-напевал:
– Вот все съедутся... Дети, дети..
И отвечала:
– Вот и хорошо. Съедутся. Может быть, и останутся; Ирочку, Витю давно не видала... Ах, Витя, Витя! Ах, давно...
К Виктору, ко второму сыну злоба-месть утихла, праведный гнев материнский. Далеко-близкий, ее забывший сын, по ночам к ней приходил тенью смутной. Сначала гнала. Но привыкла к незнаемому. Теперь видеть хотела. Его, живого, говорящего.
– Каков он?
И любопытство было, и, может быть, любовь. И почему-то вспоминался в те часы кто-то, похожий на Семена, на молодого. Но не Семен. Веселый, красивый, входил, улыбаясь; руку ее почтительно целовал, умными глазами в ее глаза на миг заглянув; и говорил-говорил хорошо и долго, отвечая на немые вопросы.
И еще вспоминалось Раисе Михайловне Лазареве. Тогда еще, давно-давно, бывала там, любила парк тот, любила старые стены. Потом не ездила уж, когда Макар постройки затеял. А Виктор в Лазареве теперь, там.
Примиренную тихость оставляли по себе те мысли.
Но и теперь бывали минуты, когда гнала мысль о втором сыне.
А по дому ходила опять, как когда-то, походкой шуршащей и властной.
Сегодня в день Ильи Пророка, за завтраком Костя сказал:
– Вот и еще от Виктора телеграмма.
– Что?
– Да все то же: «Не приеду».
– А ты, говоришь, обещали?
– Яша обещал. Зиночка, конечно, будет. Ну, Ирочка - неизвестно. Впрочем, приедет. Напишу я ей про одно обстоятельство. Да, мамаша, Никандр здесь к тому времени будет, писал он мне. Я еготоже пригласил. Про те, про прииски знаете! про неделенные. Поговорить, продать бы. Ну, кстати, и Шебаршина можно. Если не Кузьму Кузьмича, так Яшеньку ихнего. Для проформы. Чтоб не обиделись.
– Да, да. Конечно... А Витя, говоришь... Виктор не приедет... Я так и знала...
– Что, мамаша?
– Нет. Так. Потом придешь, Костя. Вечером. Я к Егорию схожу сейчас.
– Что вы, мамаша! Давно служба кончилась.
– Нет, молебен я заказала.
– А! Так вам лошадей?
– Нет, нет, не надо. Пешком я.
Одевалась. Вышла. Теплый день ласковый над Волгой синей плыл в белых облачках в кудрявых. По набережной шла, голову гордо подняв. Скоро улицу перешла. К белой церкви Егория. Но на паперть не взошла, на многоступенную. Мимо. К домику Горюновых. Ржавый прут на крылечке дергала долго властной рукой. Трепанная голова прислужницы из окна залы выглянула. Распахнулась дверь. Загремел крюк длинный, упав на пол.
В залу, шляпки не снимая, прошла.
– Вот записка. К Дорофее Михайловне беги. Да живо! Извозчика встретишь, на извозчике...
То к прислужнице.
– И что вы, барыня! На извозчике! Мигом слетаю.
В кресле, у столика преддиванного дожидалась матери, рукою раздумчиво касаясь подносика бархатного, на котором лампа давняя, высокая, фарфоровая с медальончиками. А край подносика бархатного обшит желудями сухими и орешками. Вышла-выплыла старуха мать, Горюнова вдова.
– Раисочка! Раисочка! Вот не ждала. И что не известили вы меня, Раисочка? Отдохнуть я прилегла, по-старости. У поздней нынче была. Что это вас не видно было?