Проклятый род. Часть III. На путях смерти.
Шрифт:
– И чего, мать, бесперечь имя Господне... Говорю: всуе. И грех то. Баба - баба и есть. А я на барский двор. Вот куды.
– Это опять с Курицыным до ночи водку хлестать!
– И не с господином управляющим, и не водку. К самому я, к помещику.
– Что? Али звал?
– К Виктору Макарычу...
– Звал, говорю, что ли?.. О-о, Господи, помози... Икота, право, икота...
– И что, дура: звал? звал? Не звал, а в гости. Приличие понимать должно. Сосед - это раз, помещик - это два, а три - это то, что я пастырь духовный.
– Пастырь! В гости! Так он тебя и пустил! Знаем...
– Вот дура-баба!
И отец Философ громыхнул дверью. В сенях на ребятишек цыкнул, чтоб под ноги не совались.
По прямой, по широкой улице села шел, трость высокую наотмашь ставя.
– Ишь, или гроза собирается. Илья Пророк - он верный. Ну, день-два не в счет.
Думал-шептал, широко шагая, издалека церковного старосту пальцем подманивая. Староста, мужичок толстенький, навстречу шел.
– Что, батюшка?
– А то. Гляди.
– И то гляжу. Сбирается. Оно ко времени. Парит-то...
– Илья Пророк... Он верный.
– Илья-то Пророк ныне, батюшка, с опозданием.
– Ну-ну! Не вольнодумствуй. На Илью-то Пророка как погромыхивало. Часу, кажись, в пятом. Спал, чай, как дива неразумная.
– И то погромыхивало.
– То-то и оно. Вольнодумцы.
И пошел опять. И тростью наотмашь, и шаг крупен и широк. Пуста улица. И дошел до белых ворот усадьбы. Шляпу сняв, пот отирал платком красным. И к большому дому. Нередко отец Философ в усадьбу ходит. И от ворот прямо к красному крыльцу большого дома.
– Ишь ведь. Заперто, и колокольчик снят. Не починили, видно, еще.
И головой покачает.
– И то, заперто. Пойти, кругом обойти.
А на том крыльце скажет попу кто-нибудь из слуг:
– Да не принимает барин.
– А дома?
– Дома ли, нет ли, знать не можем. Виктор Макарыч через парк выходят, через террасу. Нам не видать. Только сказали, чтоб не принимать. Потому они заняты.
– А! Живопись. Ну, это дело хорошее. Божье дело. Ты вот не понимаешь, поди, что есть искусство.
– Где нам. А все ж таки...
– То-то и оно. Ну я как-нибудь ввечеру...
В тот день так было. Сказал еще отец Философ слуге про гром и через двор большой мимо осокоря векового пошел по белому камню во флигель, в контору. В конторе поп опять про гром начал и про Илью Пророка. А Курицын, управляющий:
– Эх, батюшка. Ну что для нас есть гром и все хляби небесные! Коли бы мы сельские хозяева были... А то нужную землю продаем, скот продаем; на останную землицу рабочих рук не хватает, а садовниками хоть пруд пруди да этими еще мазилками всяческими.
– Да я не к тому. На то барская его воля. А вот что премудрость божеская, то особь статья.
Очень уж хотелось отцу Философу поспорить. Любил спорить с конторскими. Их насмешки его не обижали. Люди не городские, не деревенские. Близки такие душе его. Ждал, чтоб поддразнили его колесницею и конями Илии. Приготовился к сражению: новый аргумент вычитал в сборнике проповедей.
Но один из конторщиков - двое их здесь было - батюшку за плечо тронул.
– Что?
– Не сюда. Туда, туда смотрите. Да в окно же!
– Ну?
– Вон те две. В белом да в голубеньком.
– Ну!
– Ах, сами вы намеднясь спрашивали, чтоб показать. Те самые, Паша и Олечка.
– А!
И другой конторщик и Курицын к окну подошли. Длинную узкую бороду, исседа-рыжую, Курицын в кулак зажал, криво губу мокрую оттянув. А конторщик, маленький, тощий и кривоногий сказал:
– Ишь, бесстыжие.
А тот, который потолще:
– Почему же бесстыжие? Нет, я вас спрашиваю, Иван Карпыч, почему бесстыжие?
Тощий сплюнул и сипло крикнул, так, чтоб не было слышно во дворе:
– Бесстыжие!
Толстый конторщик шагнул сопя, надвинулся.
– Почему, смею спросить, такое ваше слово? Если женщина, скажем, полюбила, так она бесстыжая. А если наш брат...
– Не женщины оне, а девицы. И потом...
– Те-те-те! Девицы! Как же, смею спросить, девица может быть бесстыжей. А если женщина, то не все ли равно-с, мужчина ли, женщина ли. Наука доказала...
– Ну вас с вашей наукой!
– Не ну вас, и наука совсем не моя-с. А в таком случае супруга ваша Антонина Сергеевна, тоже бесстыжая была...
– Что-о?
– А то, что была же она когда-нибудь девицей, можно полагать. А по-вашему так выходит, что раз девица грехопала, так она и бесстыжая.
– Не грехопала она. А вы жулик. Законный брак...
Отпустил бороду свою Курицын. Обоих их развел властно, за рукава оттянув.
– Тише вы. Сюда оне идут. У крыльца уж. Не видите? Иван Карпыч, вы-то хоть бросьте.
Курицын знал, что конторщики хотят хоть загрызть друг друга. И знал из-за чего. Знал, что и одному в конторе дел часа на три. А хозяин сказал:
– К осени сократить штат.
И Курицын, на каждого взглянув строго, отошел.
А поп молчал. Пальцами рук красных шевелил и моргал часто.
Когда вошли Паша и Олечка, все те четверо сказали:
– Здравствуйте.
А Иван Карпыч прошептал потом еще тихо-тихо:
– Здравствуйте, девочки! Здравствуйте, проституточки...
И захихикал. Хихиканье услышали, а слов его никто.
– Здравствуйте. Вот она уходит, расчет просит. И паспорт ей пожалуйте.
Паша на Олечку указала. Сама чинная, спокойная. И больше взглядом указала, чем рукою.
– Как же это, Олечка? Что так? Или у нас плохо?
И Курицын близко-близко к девушке подошел-подкрался, бороду длинную в кулак зажав и вперед выставив.
– Не то совсем. И вы, Пашенька, напрасно это! Не пачпорт...
– Как же, Олечка! Сами сейчас говорили... Уйду, мол.
– Ну да, и уйду, коли такие страхи-ужасы... Как я вам сказала? Пойдем, говорю, Пашенька, в контору, про то скажем. А вы, Пашенька, и говорите: пойдем, Олечка, в контору.
– Ах, женский пол! Вы бы толком. Лучше уж вы, Пашенька, расскажите. Суразнее выйдет.