Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Проклятый род. Часть III. На путях смерти.
Шрифт:

– А на свадьбу ты как же, Раисочка? Здоровье-то твое ныне...

– Не решено еще, мамаша...

Звонок. То Дорофеин супруг. В тесной прихожей - а дверь в гостиную открыта - принужденно-развязно калошами стучал, ладони потирал и что-то даже будто принимался насвистывать.

И в гостиную вошел. И поздравил тещу с днем ангела. С Раисой Михайловной поздоровался, с Константином, Дорофее жене что-то шепнул, в кресло сел, на Раису Михайловну еще раз поглядел независимо и сказал:

– Ну-с, господа, с морозцем вас.

Никто не ответил.

– А у меня только что занятия кончились.

Кашлянул, снял очки и стал протирать носовым платком.

А вы чайку-то что же?

И опять Горюнова вдова голову в парадном чепце к Раисе дочери повернула.

– А Зиночка что же это? Аль бабушку забыла?

– Придет, мамаша.

– И то подъедет. Зиночка бабушку не забудет... Ах, внучки. И люблю же я вас. Только не всех я внучат вижу...

Заслезилась, умилилась. Вспомнилось ей, что именинница она ныне, и нарочно ли, нечаянно ли забыла, про что можно говорить, про что и нет.

– Яшенька внучоночек, Витечка внучоночек, Ирочка тоже внучечка... Ах, давно... И приведется ли повидать... Годы мои...

И слезливый восторг смутной любви своей отдала-вылила входящей Зиночке.

– У меня, мамаша, дело. Я лошадей вам оставлю.

Константин стал прощаться. И на ходу поздоровался с входящим Пальчиковым, не взглянув в его лицо.

Зиночка скоро к тете Дорочке подсела. Гладила ласково по белокурым головам ее детей, говорила:

– Птенчиков ваших давно, тетя Дорочка, не видала. Да и вас. Ах да! Расскажите тетя, как вы в Лазарево съездили? Я потом только узнала... вот уж и не вспомню от кого... Ну что там? Как? Ах, давно я в Лазареве не была. И просилась, да муж не едет. Что? Много перемен? Не узнать?

Испуганные Дорочкины взоры из белого жуткого перебежали в гостиную горницу. Тихо сказала:

– Я ведь в первый раз там.

– Разве? Ах да... Ну, как птенчики? Ах, волоски просто прелесть. А у моего представьте...

Разбуженная Дорофея взглядами скользила по стенам родным, но таким противным ныне. И по лицам. Увидела: муж на нее глядит упорно, пальцами по подлокотнику кресла стуча. И ненависть чью-то почуяла: свою ли к нему, его ли к себе... И противен ей стал, противнее всех нелюбимых. Руки побелели, задрожали, когда увидела вдруг детей своих милых, белокурых.

– ...ах да, мамаша; взаправду нездоровится... Но не беспокойтесь. На воздухе пройдет. Просто спала плохо... Нет, нет! Ты оставайся. Дети у бабушки давно не были. Расплачутся. А я, может быть, вернусь... Да, да, к пирогу вернусь. Погуляю. Не провожай, не провожай.

И боялась рыданий души, тут вот где-то, близко-близко бушевавших уже.

На улице, за угол церкви Егория зайдя, с чугунной тумбочки свежий белый снежок захватила в ладонь. И поцеловала. И руки не отни­мала, пила холод-жуть белого-нового. Нового ли? Давнего ли? По набережной шла, по забеленной. Красные, желтые листья бугорками-грядками кой-где. Бело-бело. И тихо. А могучая река налево внизу свинцовая. Шла. Направо заборы. А вот и дом. И еще. А вот и дом Макара. Давно уж нет Макара. Но его именем дворец называют. А Дорофея туда, в черные-черные окна подбалконные заглянула, страха своего испугалась. И мимо, мимо. Мокрые от растаявшего снега руки в муфточку засунула.

– Да, да. Пусть как тогда...

И шла к городскому саду и влево, к реке, часто оглядывалась.

– Как тогда. Пусть как в тот день...

А слева в тот день вспомянутый шел Виктор. Мимо Макарова дома прошли, в саду городском сидели. Потом к Антошику. Ах, тот день...

И шла быстро. И губы бессловно двигались. Это Дорочка говорила с Виктором. И оглядываясь, страшилась, когда видела пустоту. Бел-бел откос горы. Но близки старые деревья городского сада. С Волги потянуло. Снег белый, сегодняшний хлопьями нежными, тревожными падает.

Идет-бежит. Вот и скамейка.

– Не та. А эта? Нет. А эта?

И села-упала. И покатилась белой барашковой шкурки муфта с колен. Руки мокрые к лицу прижала крепко-крепко. Рыдала-тряслась.

– Виктор! Виктор! Пусть ястреб кровь мою пьет. Пусть ястребиные когти вонзаются... Виктор! Виктор! Ястреб!

Бессловными думами души себя пытала. И рада была пытке.

– Виктор... Виктор...

И стыдилась-страшилась вспоминать об Антошике.

– Виктор, можно к тебе? Позови. Ну, позови.

И тревожно каркали, тяжело с ветвей снимаясь, черные птицы белой русской зимы.

Плакала бурею ненависти и страсти. И выбил ястреб наседку из гнезда. И в гнездо ее сел. И птенцов пожрал. И Дорочкиной кровью потом упившись, улетел, крикнув, чтоб ждала. И дивились ястребиному полету черные тяжелые птицы.

XXXII

В Петербурге Степа Герасимов работал и был счастлив. Отдыхая, томился. Вспоминал тогда Юлию, свою давнюю любовь. И ревнуя, и разбивая подчас стаканы то с чаем, то с дешевым вином, кричал стенам своей мастерской на Васильевском разные страшные слова. Потом сам над собой смеялся.

Заказы попадались доходные и не только в отъезд. Всего не проживал. Думая о деньгах, вспоминал Виктора. Да и так часто вспоминал.

«Я тебе, мильонщику, покажу. Свой у меня капитал. У тебя мильон, а у меня две тысячи. А дети наши деньгами будут равны. Вот увидишь, равны будут... Впрочем, и дурень же я. Ни у меня, ни у него детей нет, да и не предвидится».

Думал о Викторе, о Лазареве. После того очень злобился.

«Ну вас всех к черту, дармоедов...»

Но написал в Лазареве два письма. Ответа не было.

– Ну вот, конечно, хам. Одно слово - мильонщик.

Но вот пришло письмо. Несколько строк. Читал слова, и хотелось к Виктору.

Дочитал до конца.

«Привет Юлии».

«Вот подлец. Точно я с Юлией Львовной каждый день...»

И пошел в адресный стол...

– Выбыла в Москву.

А, так...

И стал ждать. И работал, писал заказные образа.

«Увражи [8]– они помогут. Искусство? Оно простит. Смотри, смотри, как мажу... Эх, техника-то у меня!..»

8

Роскошные издания, содержащие гравюры религиозной тематики.

И перед глазами видел Виктора, товарища Виктора. И ему говорил:

– Нет, я не подлец. Цанетти, тот, может, и подлец. А я не подлец. Вот лики эти через месяц в медвежий угол пойдут. Будут на них аршинники бородатые глаза пялить, да мужички-серячки. И пусть. Они у меня по старым образцам, по хорошим образцам, лики-то. А что моего тут мало, выстраданного, так в том честность моя; честность, а не подлость. Я своей-то иконы, может, никакой не написал бы. То есть не не могу, а не хочу. Но ведь лучше же я богомаза-шарлатана. Я им по увражам, грамотно и честно в медвежий угол. Если из тысячи один что понимает там, так и тому удовольствие... Что! Что! Перед собой честность? Коли на то пошло, подлецом-то не я, а ты выходишь, мильонщик несуразный. Я редкий день менее восьми часов перед мольбертом, а кое-кто из белоручек по полгода кистей не берет. Знаем...

Поделиться с друзьями: