Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Проклятый род. Часть III. На путях смерти.
Шрифт:

И насвистывая, отходил от мольберта и щурился, в кулак глядел, закрывая сверкающий золоченый фон доски.

«Аршинники толстобрюхие! Без золотого фона для них образ не образ...»

Часто-часто вспоминался Виктор. Хотелось неосознанно с ним быть, говорить, работать. Но чтоб не тот Виктор, а какой-то иной, на того в чем-то вовсе не похожий.

И сердился.

Еще узнавал в адресном столе. И еще. Во второй раз справка: живет в С.-Петербурге, по Почтамтской улице, дом №...

И пошел. И светлее было серое небо, и моложе стала душа. Но вот затрепетала она. Вспомнилось. А раньше не думал о том.

«Где же была? Куда из Петербурга уезжала?»

И медленнее шагал по старым плитам гранита. И заглядывал в окна магазинов и видел отражения недоуменного лица.

«Фу, и лохмач же я».

И отворил дверь парикмахерской.

Обмотанный белым, сидел, злобно слушал визг-лязг ножниц, злобно отворачивался от большого сверкающего зеркала.

«Фу, глупая морда! Так тебе и надо, ловелас проклятый. И пусть обкарнают, как овцу...»

– Послушайте! Будет! Довольно! Вы не очень сзади-то...

– Никак нет-с... Будьте покойны... Вот-с! Спрыснуть прикажете?

«Гм... Гм.. Так тебе и надо, Дон Жуан полосатый. Опопонаксом тебя! Опопонаксом, дурень!»

По тихой Почтамтской улице два раза прошел из конца в конец. Сердце биться переставало, когда шел мимо дома того.

– Однако, это черт знает что...

И быстрым шагом подошел к дворнику, а дворник с лопатой посреди улицы. Спросил злым голосом:

– Где тут у вас квартира двенадцатая?

– А вон он, двенадцатый номер. Супротив ворот. Прямо.

Зашагал. Во дворе насвистывал. По лестнице бегом.

Юлия тихая была и добрая.

– Как рада, что пришли.

Но повеселевшие взоры часто потом надолго в безмолвную грусть уходили.

Сидел долго. Говорилось легко. О чем? Забывал тотчас слова свои. В любимые глаза глядел. Глядел по стенам комнаты, и узорчатая кисея, белевшая под занавесями, и красный диванчик казались тихими песнями чаровного уюта недостижимого.

И говорил-спрашивал, чтоб слышать милый голос.

– Что? Нет, нет! Об ней не говорите со мной! У меня нет сестры. Слышите, Степан Григорьич!

И некогда было дивиться. Надо было смотреть в чаровные глаза, то тихо-голубые, то холодно-серые. Надо было любить, любить отдыхавшей душой.

И вдруг ударило в сердце и в мозг. Будто властный вошел, железную руку на плечо положил, прокричал:

«Скажи свое слово!»

И заметался Степа. И наскоро крутил нить слов, и обрывалась.

– Что с вами, Степан Григорьич?

– ...Нет, вот что. Так нельзя. Не хочу я так... Не могу... Я вас люблю, и вы будете, да, вы будете со мной.

И дивясь, и трепеща, слышал слова своего голоса:

– ...а хорошо-то нам как будет...

И в вихревой музыке чуял теплоту любимых рук.

– Ах, Степа, Степа...

Она его не гонит, не говорит слов убивающих, рук не отнимает. И как сквозь стену уж расслышал:

– Ах, милый Степа...

И целовал, целовал руки. Пытался говорить еще и не мог. Оторвался, на диванчик сел. Молчал. Стало стыдно-стыдно. А Юлия на него не смотрела. Серые глаза в грусть далекую ушли. Вскочил Степа, стал прощаться. Не слушал. Убежал. Со ступенек прыгая, бормотал:

– Завтра, завтра... Завтра уж все...

По улице шел и улыбался.

XXXIII

По большому лазаревскому дому бродила Зоя. Не весь еще знала. Стены чаровали и мебель старая. И вселяли гордость неосознанную. Сидела с книгой, не видя слов. Звоном тяжелым размерным били часы в высоких башенках, построенных из красного дерева и бронзы. И открывая то тяжелые, то легкие двери, из комнаты в другую шла, смотрела-думала, боримая силами воспоминаний и предчувствий.

Виктор долгие часы один в мастерской. А то, день ли, вечер ли, позовет обеих, и Пашу и Зою. Позировали. Отвернувшись от них, в свою даль вглядывался восковой Антон. И в заснеженный, по-зимнему шепчущий парк уходила Зоя. И черные брови ее были сдвинуты. Смотрела в белые просторы полян, смотрела в морозные узоры ветвей, вслушивалась в смутные голоса воспоминаний и предчувствий. Часы одиночества под холодным небом этой зимы, как и часы одиночества под расписными и дубовыми потолками жутко-прекрасного дома - То были самые томительные, властно старящие сроки из всех сроков Зоиной жизни.

Из дома в парк. И опять в тихий дом. На село и дальше не шла. Людей ли боялась? А с Пашей встречалась только в комнатах Виктора и там в столовой. Рождались и умирали часы, дни, ночи. Белые, безмолвные. И в безлюдье шорохи - голоса воспоминаний, предчувствий. То спорила, то отдавала себя их власти.

«Что будет? Что будет?»

Никогда раньше этих слов не кричала судьбе. И сознавала, что никогда, и сознавала, что ныне канун чего-то.

«Но что? Что?»

И подчас не радовалась, слыша зов Виктора или видя разыскивающего ее слугу.

Обедали часто втроем. Не глядя на Пашу, нарочно звонко и весело говорила Зоя. И потуплялась Паша. Молчал, на скатерти карандашом рисовал Виктор, то презрительно поглядывая на обеих, говорил про свою картину.

И теперь вздрагивала душой Зоя, слыша:

– Шутки дьявола... Шутки дьявола...

Поздним вечером тоже сходились в большой пятиоконной столовой. Чай ли, ужин ли. Ночное вино пил. И безрадостный взор уходил в далекое. И слова были, как слова ответа на вопросы невидимого.

Нередко Виктор к ужину не выходил. И не смели звать. Строго запретил. Тогда и ночевал в мастерской. Когда однажды так было, услышала Зоя крик резкий. И еще.

«Да, да. Там в мастерской».

И побежала из круглой комнаты. Вот и столовая в тусклом свете немногих свечей. В буфетную пробежала. Темный коридор. А там лестница. Темно тоже.

Спешила. Стены подчас касалась простертой рукой. Повторился крик там, наверху. Сердце колотилось. Бежала. Чуть забелелось во тьме. Руки в мягкое уперлись.

– Ой, что это вы, барышня...

– Кто? Что?

– А то, что не толкайтесь, потому я беременна.

И руки расставив от стены к стене лестницы, во тьме пошла Паша наверх впереди Зои.

Поделиться с друзьями: