ЖАНРЫ

Шрифт:

А на следующий день еще было чтение стихов: шведские переводчики читали стихи по-шведски, Иосиф – по-русски. Магнитофоны теоретически были запрещены, но работали в большом количестве. Празднества продолжались.

12 декабря Иосиф Бродский отбыл в свой родной Нью-Йорк, но этого я уже не наблюдала, отбыв накануне в свой родной Париж.

Русская мысль. 18.12.1987.

По улице Бродского

Иосиф приехал в Москву…

Нет, сначала приехал Илья Авербах (ныне – давно уже покойный) и привез стихи до того нам неизвестного поэта. Как раз тогда Алик Гинзбург готовил третий, ленинградский выпуск «Синтаксиса» – и стал первым издателем Иосифа Бродского. (Хотя и не его одного.) А я в этом участвовала как машинистка.

Иосиф приехал поздней осенью того же 60-го года, когда Алик уже сидел за «Синтаксис». Он позвонил мне, назвал себя – я сказала, что знаю, кто он, знаю его стихи. Мы разговаривали, гуляя по дождливым (так мне помнится – дождливым, а если забыла, то уже некому поправить) московским улицам, потому что у меня дома не было даже того пространства, какое было у него в Ленинграде, в ныне знаменитых «полутора комнатах». Разговаривали, разумеется, о стихах, о поэтах.

Разница в четыре года в том возрасте (20 и 24) весьма увесиста, к тому же я была в Москве уже «известная поэтесса», хоть и не успела напечататься в «Синтаксисе». Одним словом, приехал молодой поэт представиться мэтру. Тем не менее, на «вы» он ко мне обращаться, видимо, не хотел, а сразу на «ты» ленинградская воспитанность не позволяла. И разговаривал он на польский манер: «А каких поэтов Наташа любит?»

Мы договорились, что, как только я приеду на зимнюю сессию (я училась заочно на ленинградском филфаке), он меня познакомит со своими друзьями-поэтами.

Как оказалось, он был тогда среди них – или чувствовал себя – еще не вполне равным, мальчишкой. Или из гордости опасался, что ему могут указать такое место. Поэтому, хотя с Димой Бобышевым Иосиф познакомил меня сразу, к Рейнам повести не решился.

– Позвони им и скажи, что ты знакомая Сережи Чудакова.

Рекомендация довольно сомнительная (это оказалось неважно – меня там заочно знали). А о Чудакове Иосиф позднее написал «На смерть друга». Но тот выплыл из небытия – оказался жив.

И всё-таки окончательно эта четверка поэтов – впрочем, кроме Димы, друга с первой минуты, – вполне признала меня только вслед за Ахматовой (Найман, конечно, и потом еще долго колебался). Но и правда, от множества написанного до 62-го года я мало что оставила в живых, зато к Ахматовой пришла со стихами что надо. У Лидии Корнеевны есть упоминание о том, как Бродский ночевал в Москве у Корниловых и проспорил всю ночь с Володей. А спорили они из-за меня – из-за моего «Бартока» («Концерт для оркестра»), который, впрочем, оба знали наизусть. Что не помешало Иосифу, когда в «Ардисе» он держал корректуру моей книги «Побережье» (честное слово, так и написано: «Корректор И.Бродский»), пропустить именно в этом стихотворении целую строку…

В 63-м году летняя сессия у меня была в мае, и я праздновала день рожденья в Ленинграде. Бродский пришел с подарком в виде экспромта: «Петропавловка и Невский без ума от Горбаневской». Уже в эмиграции, поздравляя его с очередным днем рожденья, я напомнила ему, что мы оба – Близнецы, только моя дата рождения – на два дня позже. Он задумчиво произнес, казалось бы, банальную фразу: «В мае родились – значит, нам маяться», – но прозвучало это совсем не банально.

В тех самых «полутора комнатах» он мне подробно – можно сказать, структурно – рассказывал еще лежавшего в черновиках «Исаака и Авраама». Например, про КУСТ – что будет значить каждая буква. Всё точно как потом в поэме, но рассказывал. Это меня поражало: я не знала – и до сих пор плохо понимаю, – что стихи пишутся еще и так, что поэт заранее всё знает и планирует. (Но можно вспомнить и пушкинские планы.)

Когда Иосиф уже был в ссылке, меня позвали читать стихи во ФБОН. И я там, помимо своих, прочла еще большой отрывок из «Исаака и Авраама». Я его «пропагандировала», и не только потому что он в ссылке.

Уже тогда для меня он стал «первым поэтом» среди нас, а после смерти Ахматовой – и просто первым. Сейчас у меня такое ощущение потерянности, как бывает, когда умер старший в роде.

И в тех же «полутора комнатах» – то есть, надо понять, не во всех полутора, а в своем отгороженном углу – плакался он мне (слово «плакался» – не преувеличение) в январе 64-го года, когда друг-поэт увел у него Марину Басманову. Я только что впервые попала в немецкие залы Эрмитажа (обычно закрытые, потому что не хватало смотрителей) и сказала, что кранаховская Венера напомнила мне Марину.

– Я всегда говорил ей, – воскликнул Иосиф, – «ты – радость Кранаха».

Много лет спустя – видно, чтобы до конца изжить былую, но не отпускавшую его любовь к М.Б., – он написал не столько даже горькие, сколько злые, последние посвященные ей стихи. Они были среди присланных в «Континент». Максимов смутился: «Можно ли так о женщине, которую все-таки любил?» Я тоже смутилась, позвонила.

– Так надо, – отрезал Иосиф. Стихи были напечатаны.

Друга он не простил никогда. (Да и тот его тоже.) Правда, в одну из наших встреч в Париже Иосиф вдруг принялся как-то славно, ласково вспоминать о нем, только неожиданно называя «Митя» (верно, так Марина его звала). Но на встречу «Континента» в Милане, когда узнал, что там будет Дима, отказался приехать.

– Нет. Не могу его видеть.

На Бродского уже завели дело. Грозил неминуемый арест. Все его уговаривали срочно уезжать из Ленинграда. Но он оставался – ждал возвращения Марины. Вернулась она к нему уже в ссылку.

О приговоре Иосифу вечером в день суда сообщил Витя Живов в антракте концерта ансамбля старинной музыки Андрея Волконского. Отсюда в «Три стихотворения Иосифу Бродскому» попал Телеман – он был в программе вечера.

Один раз он написал мне из ссылки – просил растворимого кофе. Правда, просьба о кофе была в конце письма, а письмо на четырех страницах. Пропало – думаю, захватили на последнем обыске, в папке без описи, куда валили что ни попадя, обещая, что во время следствия вызовут понятых и составят протокол. Но не вызвали и не составили.

После ссылки мы виделись издалека на похоронах Ахматовой да еще где-то раз, может быть два, мимолетно встретились. Я уже по уши ушла в самиздат и в то, что потом стали называть правозащитой, а по-нерусски – диссидентством, и старалась не втянутых в эти дела не подводить знакомством со мной. Да и Иосиф казался мне слишком знаменитым, вращающимся в светских кругах. Хотя бы по стихам Бродского тех лет видно, как я ошибалась.

А в эмиграции мы подружились снова, хотя чаще говорили по телефону, по континентским делам или просто так, чем виделись. Несмотря на все опечатки, я была необычайно тронута тем, что он был моим корректором. Честь великая, а хорошим корректором Иосиф Бродский быть не обязан.

Он уехал вскоре после того, как я вышла из тюрьмы. Когда в Москве появился «Вестник РСХД» с его новыми стихами, я переписала их все и отправила Гарику Суперфину в лагерь.

Однажды по телефону из Парижа в Нью-Йорк, заминаясь от неловкости, что собралась произносить явно надоевшие ему похвалы, я все же вымолвила: «Знаешь, Иосиф, я всегда любила твои стихи, но то, что ты писал до эмиграции, я любила не всё, а теперь просто все до одного». И вдруг он с детской радостью ответил:

– Нет, правда?

Поделиться с друзьями: