Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Пруссия без легенд
Шрифт:

Это заключение мира между королем и "сословиями" — нечто заслуживающее внимания, поскольку тем самым Пруссия в 18-м веке являла собой исключение. В других местах повсюду борьба все еще обострялась. Конечно же, мир имел свою цену. С полным правом о классической Пруссии можно сказать, что государство стояло на двух неодинаковых ногах: в городах его власть простиралась вплоть до последнего бюргера; в сельской же местности только до ландрата [30] , который, хотя и был государственным служащим, однако всегда назначался из местной аристократии, и в определенном смысле был связующим звеном между государственной властью и властью юнкеров. Ниже ландрата король мало чего мог добиться на селе. Юнкера из своих имений сами правили как маленькие короли.

30

30 Начальник окружного управления.

Также говорили, что прусский мир между королевской властью и юнкерством был заключен на спинах крестьян. Но если посмотреть пристальнее, для крестьян в отношении юнкерства собственно ничего не менялось. Их сыновья на практике теперь стали, как и сыновья юнкеров, военнообязанными. Это для обоих сословий было новой нагрузкой, но по прошествии некоторого времени давало и тем, и другим новое чувство самооценки и чести. В остальном же все оставалось, как и прежде. Отношения между юнкерством и крестьянами со времен колонизации были одинаковыми. Оба сословия были пришлыми на эту землю, часто уже вместе (рыцари со своим эскортом) и получали землю одновременно: рыцари — свои рыцарские имения, крестьяне — свои крестьянские хозяйства. Верно то, что крестьянские семьи должны были работать вдвойне: самостоятельно в своих собственных хозяйствах и вдобавок к этому, как барщинные в юнкерских поместьях. Так было с самого начала, и так оставалось до 19-го века. Жизнь крестьянина в Пруссии была тяжкой, как и повсюду. Однако примечательным фактом является то, что большая немецкая крестьянская война 16-го века остановилась перед колонизируемыми землями, и также то, что в 17 и в 18 веках в Бранденбурге и в Пруссии на земле не было никакой ощутимой классовой борьбы, а также никаких массовых исходов и бегства из деревни — все это разразилось лишь после неудачного освобождения крестьян при Штайне, когда из барщинных, но владевших землей крестьян часто получались свободные, но не имевшие собственности батраки. Прусская аристократия в противоположность французской, австрийской или даже польской не была городской или придворной аристократией, а была она самостоятельно работающей сельской аристократией, которую знатные особы в империи часто поэтому рассматривали как "мелких помещиков" [31] или "лучших из крепких крестьян". В Пруссии не было магнатов. Симбиоз между юнкерами и "их" крестьянами был тесным, юнкер не был для крестьянина далеким анонимным эксплуататором, а напротив, лично знакомым руководителем предприятия, и в качестве такового в основном уважаемым, порой даже любимым. "Кровопийцы" тоже были; но то, что это бранное слово существовало как раз в юнкерской среде, свидетельствует о двух вещах: что были они скорее исключением, и что они порицались своими же товарищами по сословию. В целом не складывается впечатление, что социальные отношения в прусской деревне 18-го века были для крестьян невыносимыми; в любом случае они были работоспособными. И то, что они в течение столетия были перенесены в военную сферу, показывает чувство собственного достоинства крестьянских солдат армии, которые скорее предпочитали покрыть себя славой, нежели быть продвинутыми в высшие слои общества. Достоверно известно, что прусские гренадёры на марше в битве под Лейтеном [32] пели (это всегда добрый знак, когда армия поет), а именно пели они строфы из хорала:

31

31 В оригинале "Krautjunker " — пренебрежительно; "травяной юнкер"

32

32 Лейтен (Leuthen; совр. Лютыня в Польше), селение в Силезии, западнее Бреславля (Вроцлава), близ которого во время Семилетней войны 1756-63 войска прусского короля Фридриха II (ок. 40 тыс. чел.) 5 дек. 1757 разбили австрийскую армию (до 66 тыс.) под командованием Карла Лотарингского.

Скажи, что мне делать с прилежанием, что мне следует делать,

К чему меня воля твоя в моем сословии ведет.

Покажи, как мне делать это споро, потому что я должен это делать,

И если я это делаю, так сделай так, чтобы это получилось хорошо.

Вообще-то говоря, это могло бы быть весьма подходящим прусским государственным гимном. Прусское государство 18-го века не требовало от своих подданных никакого восхищения, оно апеллировало не к любви к отечеству, не к национальным чувствам, и ни к каким традициям (ведь оно их не имело), а исключительно к чувству долга. Высший прусский орден, Черный Орел, учрежденный королем Фридрихом I. в день его самокоронации, имел надпись по краю: " Suumcuique" — " Jedemdas Seine" [33] . Государство устанавливало задачи каждому своему гражданину, от короля до последнего подданного, и строго обязывало их выполнять эти задачи, и именно каждому сословию свою задачу. Одни должны были служить государству деньгами, другие кровью, некоторые своим умом, но все — с прилежанием. В принуждении к этим обязанностям государство было не знающим снисхождения. Во всем другом однако оно было опять либеральнее, чем любое другое государство того времени — холодной либеральностью, которая основывалась на равнодушии, что однако не делало жизнь для его граждан менее благотворной. Мы встретились с этим принципом уже при упоминании прусской политики в области эмиграции и предоставления политического убежища. "Каждому свое" — это также означало: Chacunа son gout [34] ; что не вредит государству, в то оно не вмешивается. Крайним примером является истинная история об одном кавалеристе, который со своей лошадью занимался содомией. В Европе 18-го века вообще содомия расценивалась как настолько серьезное и ужаснейшее преступление, что повсюду она каралась суровой смертной казнью. А Фридрих Великий распорядился: "Сослать свинью в пехоту".

33

33 "Каждому свое" — надпись на латыни, перевод на немецкий…

34

34 "Кому что нравится" — приблизительный перевод с французского.

Можно говорить о трех великих прусских равнодушиях, из которых первое нынешние либералы считают образцовым, второе сомнительным, а третье отвратительным. Прусское государство 18-го века было конфессионально равноправным, национально равноправным и социально равноправным. Его подданные могли быть католиками или протестантами, лютеранами или кальвинистами, иудеями, или, если они этого желали, и магометанами, для них совершенно не было никакой разницы, если они пунктуально исполняли свои обязанности перед государством. Равным образом оно было национально равноправным: не нужно было быть непременно немцем; французские, польские, голландские, шотландские, австрийские переселенцы — принимались все без различия. А когда Пруссия начала присоединять австрийские и польские области, то для него австрийцы и поляки в качестве подданных были равным образом любезны и с ними обращались так же, как и с урожденными пруссаками. И оно было социально равноправным: каждый прусский подданный был сам кузнец своего счастья. Как он справлялся со своей жизнью, было его дело. Заботились разве только об инвалидах войны и военных сиротах, да и о них не всегда. Фридрих Великий распространил исключительно равное право вплоть до последнего нищего — но именно равное право, а не социальное обеспечение. Если нищий становился разбойником, равное для всех право становилось уголовным правом. Если кто терпел неудачу в гражданской жизни, то он всегда мог еще стать солдатом. Если же и тут он не справлялся, то тем хуже для него было.

Примечательно теперь то, что эти "три равнодушия" в оценке своего времени представлялись как раз в обратном порядке, чем теперь. Пруссия не была тем, что сейчас называют социальным государством, на него никто не обижался, и это было само собой разумеющимся. В Европе 18-го века еще даже не возникла идея социального государства. Идея эта была открыта лишь в конце 19-го века, вообще-то одним позднепрусским государственным деятелем, а именно фон Бисмарком. Национальное государство также еще нигде не провозглашалось, хотя во Франции, Англии, Испании, Голландии и в Швеции оно существовало в скрытой форме. В целом грандиозная политика Пруссии в области иммиграции и национальностей не совсем выпадала из европейских рамок и расценивалась самое большее как преувеличение в целом известной всем практики. Но вот религиозная терпимость, которая царила в Пруссии, была в 18-м веке делом неслыханным и почти скандальным. В этом Пруссия в свое время была далеко впереди — в хорошем, как сегодня сказали бы большинство людей; в плохом, каково было всеобщее мнение в то время. И это тогдашнее мнение не было совсем безосновательным. Оно чутьем верно чувствовало, что прусская религиозная терпимость самое позднее при Фридрихе Великом по сути дела сведется к религиозному равнодушию, можно даже сказать — к презрению религии. Вспоминая еще раз резюме истории Пруссии Арно Лубоса, прежний отмеченный протестантством пуританизм перешел в "тенденцию свободного духа", для которого бог был мертв, а государство молча занимало его место. Так что религиозная терпимость или потеря религиозности — для своего времени прусское отношение к религии было по меньшей мере делом необычным и бросающимся в глаза, как и прусский милитаризм, и о нем нам следует еще немного поговорить, как о важнейшей характеристике классической Пруссии.

Как и многое другое в истории возникновения Пруссии, ее истоки имеют случайный характер. Помните еще старого Иоганна Сигизмунда (1608–1619), прожорливого курфюрста, о котором Фридрих Великий говорил, что лишь с него история его династии становится интересной, поскольку он приобрел большие наследства на востоке и на западе? При нем все и началось, и как раз тесно связано с западными наследствами. Юлих-Клевехские области в нижнем течении Рейна, которые унаследовал Иоганн Сигизмунд, и вокруг которых тотчас разгорелся спор (объявились и другие, конкурирующие притязания на наследство), были преимущественно кальвинистскими, и Иоганн Сигизмунд хотел переманить на свою сторону тамошних кальвинистов для поддержки своих оспариваемых притязаний. И для этого он лично перешел из лютеран в кальвинисты. Можно при этом говорить также и о религиозных мотивах; однако без сомнения решающими были политические мотивы, и при этом не следует забывать, что в 17-м веке религия и политика были неразрывно сплетены. Иоганн Сигизмунд однако не решился сделать своих бранденбургских и восточнопрусских подданных кальвинистами. Это вызвало бы непредсказуемые неприятности, а он был нестрогим властелином. Так он стал первым немецким князем, который стал отрицать господство своего вероисповедания (принцип " cuiusregio eius religio" [35] ), а Бранденбург-Пруссия стала первой страной, в которой совместное существование различных вероисповеданий стало возможным и неизбежным.

35

35 "Кто правит, того и религия" (лат.)

Неприятности доставляло еще и вот что: религиозная и конфессиональная терпимость для людей 17-го столетия не была делом естественным, их следовало к этому принуждать сверху. То, что государство предписывает им свою религию, к этому они были привычны; то, что оно вместо этого требует от них толерантности, терпимости к иным верованиям среди их соседей, которые были для них неверными — это заставляло людей страдать в их самых возвышенных и святых чувствах. Кальвинистским проповедникам во времена Иоганна Сигизмунда бросали камни в окна. Священникам всех конфессий бранденбургские курфюрсты и прусские короли под угрозой наказания запрещали с церковных кафедр нападать и науськивать людей на "слуг дьявола" — иноверцев. Известный берлинский пастор и сочинитель духовных песен Пауль Герхардт предпочел эмигрировать, чем подчиниться такому принуждению: вот вам мученик толерантности. Религиозная терпимость, которая нам сегодня кажется почетным титулом Пруссии, для ее подданных в 17-м веке и еще долгое время после этого, вплоть до 18-го века, была жестким принуждением, более суровым и менее понятным, чем милитаризм, налоговые тяготы и господство юнкеров.

По-иному стало лишь во второй половине 18-го века, когда христианская религия начала терять свою силу и Просвещение стало просачиваться в народ сверху вниз. Для этой перемены направления ветра духа времени Пруссия в целом со своей конфессиональной толерантностью была подготовлена наилучшим образом. Она стала классическим государством Просвещения, и никто не мог внедрить новый дух лучше, чем Фридрих Великий, который сам был вольнодумцем. Его насмешки над традиционной религией и ее учреждениями порой переходили границы вкуса. Вот к примеру, что он говорил набожному генералу Цитену, который опаздывал ко двору и оправдывался тем, что ужинал: "Ну что, Цитен, хорошо переварили тело вашего спасителя?". Теперь, наконец, толерантность в широких кругах Пруссии из чего-то насильственного и против воли принимаемого стала явлением желательным и благодарно приветствуемым. Однако одновременно нельзя не заметить, что она при этом перешла если не прямо в атеизм, то все же в религиозную индифферентность, и что чувство долга по отношению к государству стало сильнее, чем по отношению к богу.

Мы находимся здесь на зыбкой почве; внутренние процессы и перемены образа мыслей можно представлять, но не доказывать. Безусловно, в прусских провинциях среди народа была еще широко распространена набожность (позже, в 19-м веке даже возникло движение за воскрешение религии), но можно ли было еще называть эту набожность собственно христианской? Не следует забывать, что христианство пришло в земли Пруссии поздно, очень поздно и часто при скверных сопутствующих обстоятельствах. Едва став католиками, пруссаки стали протестантами; а едва они стали протестантами — им навязывают религиозную терпимость, которая и протестантские учения ставит под сомнение. Следует ли после этого удивляться, что там, где у народов с более долгой историей религия имела свое прочное место, в Пруссии возникла определенная пустота, и что в эту пустоту внедрилось нечто такое, что можно назвать голой религией долга или государственной этикой? Прусские гренадёры, которые маршировали в битве под Лейтеном, ещё распевали хорал, но его единственным содержанием, что примечательно, была просьба силы для выполнения долга — а долгом, который следовало исполнить, было — победить в битве. Исполнение долга в Пруссии было первейшей и самой высшей заповедью, и одновременно целым оправдательным учением: кто исполнил свой долг, тот не был грешен, и он мог делать, что он хочет. Второй заповедью было: не жаловаться на свою судьбу, не хныкать; и третьей — уже более слабой — вести себя по отношению к своим ближним не то, чтобы совсем уж хорошо, это было бы преувеличением, но: подобающим образом. Долг по отношению к государству был на первом месте. С этим заменителем религии можно было жить, и даже прилично и подобающе жить — до тех пор, пока государство, которому служил человек, оставалось приличным и подобающим. Границы и опасности прусской религии долга проявились впервые лишь при Гитлере.

Для полноты картины надо было бы теперь немного сказать о народном образовании и об осуществлении правосудия в Пруссии. То и другое, достаточно примитивные по сравнению с сегодняшними отношениями, для того времени были передовыми. Но мы не стремимся к полноте картины. Существенное о суровом государстве разума, которым стала Пруссия в 18-м веке, уже сказано, и остается лишь собрать воедино наши впечатления.

Какое впечатление оказывает на нас это государство? Прежде всего естественное: отчуждение. С нашими нынешними либеральными, демократическими, национальными, социальными, культурными государственными понятиями это государство имеет столь мало общего, что иногда удивленно спрашивают: правда ли, что то, о чем мы здесь говорим, происходило всего лишь 200 лет назад? Не будем однако забывать, что это справедливо и в отношении всех прочих европейских государствах 18 века (относительно неевропейских стран естественно справедливо лишь недавно). Кто меряет прошлое по современным меркам, лишь показывает недостаток исторического сознания. И без того это достаточно некорректно, что всегда только современность может писать историю прошлого, и никогда прошлое — современную историю. Житель Пруссии 18-го столетия, если бы он столкнулся с немецкой историей 20-го века, над многим бы покачал головой — и над многим бы ломал руки в отчаянии.

Второе чувство, которое вызывает рассмотрение прусского государства разума — это, безусловно, уважение перед его достижениями, да, эстетическое удовольствие от произведения искусства, которое оно собой представляло. Как это тут одно за другим следует и одно за другое цепляется, как это все собранное воедино служит одной и той же цели, и как чисто и основательно эта суровая построенная государственная машина функционирует! И хотя в определенной степени вращает эта машина сама себя, благодаря своей хорошо продуманной конструкции — без произвольных зацеплений и без избыточной жестокости, а часто даже с холодной человечностью в качестве побочного продукта. Это все чудесно рассматривать и это пробуждает такое же эстетическое удовольствие, как совершенная музыкальная фуга, или безустанно исполняемая соната, или же как один из остроумных механизмов времен ранней индустриализации. Много души вложено в это суровое государство, и вполне возможно им восхищаться.

Поделиться с друзьями: