ЖАНРЫ

Пруст, или чулан как спектакль (Эпистемология чулана, Глава 5)
Шрифт:

"доставляет удовольствие напомнить, что и Сократ был один из них ... забывая о том, что понятие ненормальности не существовало в те времена, когда гомосексуальность являлась нормой ... что только позор рождает преступление, ибо благодаря ему выживают только те, в ком никакая проповедь, никакие примеры, никакие кары не могли побороть врожденной наклонности, которая из-за своей необычности {tellement speciale} сильнее отталкивает других людей ... чем ... пороки более понятные ... с точки зрения обыкновенного человека". (С 639 / СГ 30-31)

Однако к концу главы нам дают понять, что несмотря на всю необычность, tellement speciale, эти "исключительные" существа "весьма многочисленны" "Если кто может сосчитать песок морской, то и потомство {их} сочтено будет" (С 654-55 / СГ 42). Более того, рассказчик чуть ли не осмеливается открыть читателю, что его миноритизующий подход объясняет также "нахальные" мотивы и чувства самозащиты, именно вследствие которых рассказчик (сам?) может предлагать и фальшиво миноритизующий взгляд на сексуально извращенных:

"эти изгои, составляющие ... мощную силу, присутствие которой подозревают там, где ее нет, но которая нахально и безнаказанно действует у всех на виду {etalee: разворачивается, раскрывается, разоблачается} там, где о ее присутствии никто не догадывается; они находят себе единомышленников всюду: среди простонародья, в армии, в храмах, на каторге, на троне; они живут (по крайней мере, громадное их большинство) в обвораживающем и опасном соседстве с людьми другой расы, заигрывают с ними, в шутливом тоне заговаривают с ними о своем пороке, как будто сами они им не страдают, и эту игру им облегчают ослепление или криводушие других ... ". (С 640 / СГ 31)

Из такого пассажа можно заключить, что в конечном итоге "другой расы" оказывается никто другой, как читатель, к которому пассаж обращен! Но, разумеется, его "обвораживающая и опасная" агрессия включает в себя также, в последних пяти словах, намек на то, что даже читатель, скорее всего, имеет свои собственные идентичные мотивы тайного соучастия в дефиниционной сегрегации la race maudite.

И в терминах гендера также то, что выглядит как общеизвестный тезис пра-доктрины сексуального извращения, anime muliebris in corpore virili inclusa [женская душа, заключенная в мужском теле], на самом деле представляет куда более сложный и противоречивый кластер метафорических моделей. Даже если рассуждать крайне грубо, [мы обнаружим, что] объяснение, что Шарлю желает мужчин, поскольку глубоко внутри он женщина, объяснение, которое в этой главе, да и во всей книге предлагается вновь и вновь, серьезным образом расшатывается даже на протяжении короткого промежутка между моментом, когда рассказчик впервые понимает, что Шарлю напоминает ему женщину (С 626 / СГ 20), и той последующей эпифанией,[11] что он походил на женщину, потому что "он в самом деле был женщиной!" (С 637 / СГ 28). Однако то, чему рассказчик был свидетелем в этом промежутке, - далеко не завоевание этого "я" с женским гендером другим "я", контрастно изображенным как мужское. Отнюдь, и осторожный флирт Шарлю и Жюпьена представлен в двух других ракурсах. Сперва он выглядит как зеркальный танец двойников, [движущихся] "в полном соответствии [друг другу]" (С 626 / СГ 21), исподволь подтачивая решение рассказчика отвергнуть термин "гомосексуальность" по причине его принадлежности модели подобия. В то же время - действительно потрясающе, и потрясающе не менее от того, что эта апория проходит неотмеченной - их взаимодействие изображается как ухаживание изображаемого самцом Шарлю за изображаемым самкой Жюпьеном. "[М]ожно было бы сказать, что это две птицы, самец и самка, и что самцу хочется подойти поближе, а что самка - Жюпьен - хотя и никак не отвечает на его заигрывания, однако смотрит на своего нового друга без всякого удивления ..." (С 628 / СГ 22).

Эта гендерная система образов дестабилизируется еще больше надстраиваемой над ней ботанической метафорой, в которой различие пол / гендер и различие видовое удерживаются почти репрезентирующими и потому почти перекрывающими одно другое. Обрамление "La Race maudite" включает в себя демонстрацию на окне, выходящем на внутренний дворик Германтов, редкой орхидеи ("они все - дамы"), что может быть опылена только с помощью счастливого вмешательства пчелы одного-единственного вида. Как говорит герцогиня, "Они из породы растений, у которых дамы и джентльмены растут на разных стеблях. ... Есть насекомые, которые берутся устраивать им браки, как для монархов, по доверенности, так что жених и невеста до свадьбы даже не видятся. ... Но на это так мало надежды! Только подумайте: нужно, чтобы насекомое сначала увидело цветок того же вида, но другого пола, и чтобы ему пришла мысль занести в наш дом визитную карточку. Пока оно не прилетало" (G 535-36 / Г 441). И в последней фразе "La Race maudite" рассказчик "досадует на то, что внимание мое приковал к себе союз Жюпьен - Шарлю и что из-за этого я, может быть, пропустил оплодотворение цветка шмелем" (С 656 / СГ 42).

То, что постоянно подчеркивается в этой аналогии между ситуациями Шарлю и орхидеи - это пафос маловероятности осуществления, пафос абсурдности и невозможной специализированности, сложности в реализации потребности каждого. И этот момент явным образом нивелируется универсализующим ходом в конце главы ("После того, как мне ... открылось столь редкостное соединение, я преувеличивал его необычность" (С 654 / СГ 41). Более того, потихоньку он нивелируется на всем протяжении остальных томов A la recherche, где любовные отношения, которые установились в этом случае между Шарлю и Жюпьеном, демонстрируются как (хотя нигде об этом не говорится прямо) единственное исключение из каждого Прустового закона любви, ревности, триангуляции и радикальной эпистемологической нестабильности; без всяких комментариев или рационализаций, любовь Жюпьена к Шарлю показывается непоколебимой на протяжении десятилетий и основывающейся на совершенно надежном знании своего ближнего, который не является ни твоей противоположностью, ни твоим симулякром.

Даже если не придираться к пафосу редкости и хрупкости брака орхидей, эта аналогия, тем не менее, открывается зияющим концептуальным провалом, если попытаться - как это постоянно происходит на протяжении главы сравнить любую модель однополого желания с помолвкой девственных орхидей. В конце концов, различие между ситуацией растущих вдалеке друг от друга орхидей и ситуацией любой нормативной гетеросексуальной людской пары не в том, что орхидеи-партнеры одного и того же пола, и не в том, что одной из них или обеим приписывается или придается не тот пол: одна из орхидей все так же - обычная мужская особь, а другая - обычная женская. Скорее необычность их ситуации в том, что, будучи неподвижными, они должны обращаться к третьей стороне - другого вида, неважно какого пола - как к посреднику. Никакое картографирование Жюпьена или Шарлю как насекомого или другой орхидеи ничего не проясняет в модели сексуального извращения и никак ее не углубляет; отвлекающий маневр рассказчика в сторону ботанического гермафродитизма (ради наслаждения другим межвидовым сочетанием) превращает возможное декодирование метафоры во все более головокружительно невозможное. И после всего этого такое наслоение "природных" образов, каждого со своим собственным кластером противоречивости, морализующе-научными обращениями к тому, что в конце концов "природно", может дать разве что эффект денатурализации самой природы как ресурса для объяснений, превращения ее вместо этого во всего лишь имя для пространства или даже для принципа своевольного потока определений. Вот лишь один пример, далеко не атипичный:

"Законы растительного мира подчиняются высшим законам. Для оплодотворения цветка необходим прилет насекомого, иными словами - занос семени с другого цветка необходим потому, что самооплодотворение, оплодотворение цветка самим собой, - подобно тому, как если бы в пределах одной семьи родственники женились только на родственницах, - привело бы к вырождению и к бесплодию, а от скрещивания, производимого насекомыми, новые поколения этого вида обретают такую силу жизни, какой не отличались старшие в их роде. Однако рост может оказаться слишком бурным, вид может слишком широко распространиться; тогда, подобно тому как антитоксин предохраняет от заболевания, подобно тому как щитовидная железа не дает нам растолстеть, подобно тому как неудача карает нас за спесивость, усталость - за наслаждение и подобно тому как сон, во время которого мы отдыхаем, восстанавливает наши силы, совершающийся в исключительных случаях акт самооплодотворения в определенное время дает поворот винта, тормозит, вводит цветок в норму, от которой он слишком далеко отступил". (С 624-25 / СГ 19-20)

Действует ли природа на уровне выживания индивидуума, вида или какой-то нависающей над ними "нормы" или "пропорции"; является ли, с другой стороны, наказание за моральные дефекты или, в альтернативном случае, смягчение их наказания телосом природы; следует ли "скрещивание, производимое насекомыми", понимать как пересечение границ индивидуума, гендеров или форм жизни; почему природа приходит к решению избавить де Шарлю от своего режима гомеостаза щитовидной железы: вот лишь некоторые вопросы, которые нарратив провоцирует и тут же затирает.

Но этот треугольник орхидея-насекомое-орхидея, как настойчиво выдвигаемая на первый план аналогия для встречи на внутреннем дворике, наводит вот на какую мысль: на мысль о возможной зависимости этого как будто бы двустороннего эроса от наделенной высокой значимостью занятости некоторой мобильной, услужливой, энергичной, склонной к идентификациям третьей фигуры, что одновременно и является в нем посредником. Короче говоря, от рассказчика и/ли того разнообразно неопределенного, акробатически шпионящего мальчика, каким он перед нами предстает; и возможно также - о зависимости от нас, поскольку мы приглашены скрупулезно изучать его заместительские телорасположения - и вместе с тем их занимать. Как обсуждалось в главе 3, такое выдвижение на первый план читателя-вуайериста как подразумеваемого заместителя также может привлечь здесь наше внимание к другой проклятой категории, выслеженной Берзани в этой главе [эпопеи] Пруста: к категории "сентиментального".

О феномене "сентиментальности", как мы говорили более определенно о таких субкатегориях заместительных отношений знания, как похоть, болезненность, проницательность и снобизм, можно сказать две вещи. Во-первых, и это самое важное: познавать захватывает. Кажущаяся симметрия этого эпистемологического лозунга, где Тот, кто Познает и Тот, кто Захвачен выглядят взаимозаменяемыми, скрывает крайнюю асимметрию риторического позиционирования, присущего проективной действенности таких атрибуций. Баллистика "сентиментального" требует застывших рамок одной цели, одного воплощения сентиментальности, его представления как спектакля для будущей сентиментальности, чья собственная привилегированная раз-воплощенность и невидимость сохраняется и делается вновь и вновь возможной благодаря этому чрезвычайно отличительному акту постановки. Итак, во вторую очередь следует сказать, что сентиментальность как спектакль структурирована совершенно отлично от сентиментальности как точки зрения или обиталища; что это отличие риторично; и что она несет самую большую ответственность за перформативную/сценическую силу текста.

Поделиться с друзьями: