Психология литературного творчества
Шрифт:
Насколько широко распространён метод перехода от замысла к фабуле, настолько неодинаково он применяется. Начиная от произведений, в которых общая мысль едва-едва проблёскивает, являясь чем-то внешним и чуждым самой фабуле, бесчисленные ступени ведут нас к противоположной крайности, то есть к морализации, к развитию теорий, к различным видам дидактической или тенденциозной литературы, имеющей мало общего с искусством. Здесь нам важно установить, насколько вообще абстрактная, или научная, мысль и поэзия могут сочетаться без ущерба для последней, в какой степени поэзия может вместить подробное развитие идеи и отразить сложные интеллектуальные переживания.
Поэт, как таковой, не является мыслителем, если под этим мы понимаем ум, направленный к рациональному объяснению мира, силу рассудка, которая находит своё высшее проявление в построении философской системы или научной теории. Несомненно, есть широко одарённые натуры, которые в состоянии охватить большие области духовного мира и создать одинаково ценные произведения как в искусстве, так и в науке. Леонардо да Винчи и Гёте, например, одинаково сильны художественной интуицией и своими достижениями в научных исследованиях. Но нельзя не признать, что одна сторона их деятельности имеет мало общего с другой и объединяет их лишь особая индивидуальная структура ума. Причём гениальные личности этого рода отнюдь не являются правилом и не опровергают мнение, что искусство и метафизика или поэзия и наука взаимоисключаются на практике, предполагая различную направленность интересов. Поэт — по преимуществу человек чувства и воображения; он «мыслитель», лишь поскольку исходит в своём творчестве из некоторых личных восприятий мира и субъективного мировоззрения; и чем более самобытно это мировоззрение, чем больше покоится оно на невольной абстракции, проникнутой чувством созерцательности, а не на сухой рефлексии или систематических наблюдениях, тем большей ценностью оно обладает. Для мировоззрения поэта характерно то, что оно несёт отпечаток его индивидуальности, не является чем-то переходным, а всегда сохраняет свою правду. Если научная теория и философская система неминуемо обречены на гибель, на замену другими, более точными в результате новых открытий, особенно когда решают большие, эмпирически не доказанные проблемы, поэтическая мысль всегда права, либо как оценка, либо как впечатление, так как она исходит из полноты картины и верно передаёт природу вещей. Философия поэта относится к разряду того интуитивного познания, отличного от познания рационального, для которого Поль Валери находит такие верные слова: «Я как философ ценю каждого человека, на какой бы культурной ступени он ни стоял, который время от времени пытается составить себе общий взгляд, упорядоченное представление обо всём, что он знает, и особенно о том, что знает из прямого опыта, внутреннего или внешнего. Можно представить себе философа крупных масштабов, не имеющего научных познаний, и это была бы очень интересная личность, может быть даже очень значительная» [979] .
979
Fг. Lef`evre, Entretiens avec P. Val'ery, p. 78.
Соотношение между сформировавшимся мировоззрением поэта и поэтическим сюжетом, между чисто теоретическим обоснованием и чисто прагматическим, образно-художественным развитием концепции можно изучить по роману «Преступление и наказание» Достоевского. Предлагая редактору «Русского вестника» М. Н. Каткову роман, над которым он работал летом 1865 г. в Висбадене, Достоевский так развивает основную мысль о тенденции и конкретном случае, послужившем основой романа:
«Идея повести не может, сколько я могу предполагать, ни в чём противоречить… Вашему журналу: даже напротив. Это — психологический отчёт одного преступления. Действие современное, в нынешнем году. Молодой человек, исключённый из студентов университета, мещанин по происхождению, и живущий в крайней бедности, по легкомыслию, по шатости в понятиях, поддавшись некоторым странным «недоконченным» идеям, которые носятся в воздухе, решился разом выйти из скверного своего положения. Он решился убить одну старуху, титулярную советницу, дающую деньги на проценты. Старуха глупа, глуха, больна, жадна, берёт жидовские проценты, зла и заедает чужой век, мучая у себя в работницах свою младшую сестру. «Она никуда не годна», «для чего она живёт?». «Полезна ли она хоть кому-нибудь?» и т.д. — Эти вопросы сбивают с толку молодого человека. Он решает убить её, обобрать, с тем чтоб сделать счастливою свою мать, живущую в уезде, избавить сестру, живущую в компаньонках у одних помещиков… от сластолюбивых притязаний главы этого помещичьего семейства — притязаний, грозящих ей гибелью, докончить курс, ехать за границу и потом всю жизнь быть чистым, твёрдым, неуклонным в исполнении «гуманного долга к человечеству», чем уже конечно «загладится преступление», если только можно назваться преступлением этот поступок над старухой, глухой, глупой, злой и больной, которая сама не знает, для чего живёт на свете и которая через месяц может быть сама собой померла бы» [980] .
980
Ф. М. Достоевский, Письма, т. I, стр. 418.
Достоевский после этого говорит, что подобные преступления совершаются почти всегда очень трудно, многое зависит от случайных обстоятельств, которые потом выдают виновника. Раскольников выполняет своё намерение и после этого не беспокоится целый месяц, до наступления катастрофы. Но хотя против него нет улик, он ужасно страдает. Почему?
«Тут-то и развёртывается… весь психологический процесс преступления. Неразрешимые… вопросы восстают перед убийцею, неподозреваемые и неожиданные чувства мучают его сердце. Божия правда, земной закон берёт своё и он… кончает тем, что принуждёнсам на себя донести. Принуждён, чтоб хотя погибнуть в каторге, но примкнуть опять к людям; чувство разомкнутости и разъединённости с человечеством, которое он ощутил тотчас же по совершении преступления замучило его. Закон правды и человеческая природа взяли своё… Преступ<ник> сам решает принять муки, чтоб искупить своё дело. Впрочем, трудно мне разъяснить вполне мою мысль.
В повести моей есть… кроме того, намёк на… ту мысль, что налагаемое юридическ<ое> наказание за преступление гораздо меньше устрашает преступника, чем думают законодатели, отчасти потому, что он и самего нравственно требует.
Это видел я даже на самых неразвитых людях, на самой грубой случайности… Выразить мне это хотелось именно на развитом, на нового поколения человеке, чтоб была ярче и обязательнее видна мысль. Несколько случаев, бывших в самое последнее время, убедили, что сюжетмой вовсе не эксцентричен. Именно что убийца развитой и даже хорош<их> накл<онностей> м<олодой> человек. Мне рассказывали прошлого года в Москве (верно) об одном студенте, выключенном из университета после Московской студен<ческой> истории — что он решился разбить почту и убить почтальона. Есть ещё много следов в наших газетах о необыкновенной шатости понятий, подвигающих на ужасные дела. (Тот семинарист, который убил девушку по уговору с ней в сарае и… которого взяли через час за завтрак<ом>… и проч.) Одним словом, я убеждён, что сюжет мой отчасти оправдывает современность.
Само собою разумеется, что я пропустил в этом теперешнем изложении идеи моей повести — весь сюжет. За занимательность ручаюсь, о художественном исполнении — не беру на себя судить. Мне слишком много случалось писать очень, очень дурных вещей, торопясь, к сроку и проч. Впрочем эту… вещь я писал не торопливо и с жаром. Постараюсь, хотя бы для себя только, кончить её как можно лучше» [981] .
981
Ф. М. Достоевский, Письма, т. I, стр. 419—420.
Достоевский передаёт здесь две мысли: во-первых, в конце письма — о возникновении своего романа из отдельных житейских случаев и реальных наблюдений над нравственными кризисами у преступников и, во-вторых, о психолого-этическом освещении случая, который он разрабатывает в романе, случая, представляющего чисто художественный эксперимент. Описывая коротко основную внутреннюю линию героя, перелом от решения и исполнения замысла к самокритике, обвинению и раскаянию, автор только бегло затрагивает сюжетную сторону. Но ясно, что именно эта сторона своей конкретной убедительностью и в силу аналогий с современной действительностью в состоянии будет пояснить и подтвердить «идею», «мысли», которые Достоевский хочет воплотить в романе как своё сокровенное нравственно-философское убеждение. Здесь, как и в других книгах писателя, «идея» не есть некое отвлечённое начало, а интуитивное и эмоциональное восприятие действительности, «идея-чувство», как сам он выражается в своих записных книжках, относящихся к «Подростку». И поскольку логический вывод обращается иногда в сильнейшее чувство, которое захватывает существо, он может стать двигателем творческого процесса [982] .
982
См.: Г. Чулков, Как работал Достоевский, стр. 84.
Когда поэт не имеет сложившегося мировоззрения, когда он не идёт дальше частных случаев, единичного и всё же считает себя человеком идей, самое лёгкое для него — усвоить готовое, достигнутое другими, стать на чужие позиции, отвечающие его взглядам. Так он сможет причислить себя к той категории писателей, которые не являются поэтами в основе своей, но, будучи людьми убеждений — религиозных, политических, этических, научных, — имеют страстное желание дать им жизнь при помощи поэзии. Овладев техникой и мастерством, эти холодные умы, эти исследователи выступают в роли жрецов искусства, чтобы завладеть широкой аудиторией для своей проповеди. Так Вольтер признаётся, что своей «Генриадой» он хотел внушить отвращение к суеверию и религиозной нетерпимости, и Кондорсе восхваляет «его талант в развитии и популяризации в стихах вопросов метафизики и морали». Историк Пьер Дарю, страстный любитель поэзии, с невероятной лёгкостью пишет свою дидактическую поэму «Астрономия», следуя рекомендации Лапласа довериться «ритму, другу памяти, великой истине небесной механики». Вообще писатели XVIII в. страдают слабостью проповедовать, поучать, резонерствовать в стихах и в художественной прозе, не заботясь особенно о гармонии между содержанием и формой. В этом отношении они подают пример всем увлечённым какими-нибудь идеями, чаще всего социальными, и мнят себя поэтами, развивая без участия воображения свои любимые доктрины. Но ясно, что такая тенденциозная поэзия, как бы полезна она ни была с точки зрения моралиста или политика, не имеет серьёзного оправдания в глазах эстетика и свидетельствует лишь о недоразумении, столь часто повторяющемся во все эпохи, идущем от смешения целей и средств в борьбе за идеал.
Поэт, как мы сказали, не является с необходимостью и мыслителем, человеком, орудием познания и творчества для которого служит прежде всего его разум. Имея в виду полное отсутствие последовательной философской рефлексии у Байрона, тем не менее компенсированное богатством эмоциональной жизни и живым воображением, Гёте говорит о нём: «… когда он начинает рассуждать, он — как дитя» [983] . Исследователи Шекспира давно заметили, что «высказанные им пессимистические мысли (речь идёт о трагедии «Макбет») не оригинальны, не глубоки, однако они поражают силой выражения и чувства…». По поводу знаменитого отрывка из трагедии о прошлых днях: «Мысль в сущности банальна: чаще всего цитируемым из всего написанного Шекспиром делают этот отрывок его чисто поэтические качества: звучный язык… и сила воображения, — превращающие абстрактную мысль в конкретную картину, полную настроения» [984] . Если сопоставить при равных условиях поэта и мыслителя, мы тут же убеждаемся, насколько несоизмеримы они в основных способностях. Сравнимы ли Гюго и Ламартин со своей теорией о «роли поэта в обществе», со своими проповедями гуманности и политическими идеями или Жорж Санд со своей сентиментальной философией — сравнимы ли они с великими мыслителями того времени? Эти поэты и романисты не умеют оригинально мыслить, они попадают под влияние демократически-социалистических доктрин или романтически-религиозных утопий, изложенных Сен-Симоном, Пьером Леру, Ламенне и Луи Бланом, и часто повторяют в наивной форме или с пафосом рождённые в головах других умозрения. Собственных идей о больших проблемах у них нет, хотя, как люди воображения и поэтического слова, они и стоят выше всех современников. Этим, разумеется, нисколько не отрицается право на силу мысли у поэтов с искренними и глубокими общественно-идейными убеждениями. Возможны различные случаи, и Флобер прав, когда, говоря по поводу «Легенды веков» Гюго, удивлён стремлением поэта предстать мыслителем при отсутствии собственной мысли. «Гюго не мыслитель, он только натуралист. У него в крови сок деревьев…», — замечают братья Гонкур [985] . Сам Гюго в письме от 6/Х—1859 г. к Бодлеру, приветствуя его поэтический сборник, прославляет его оригинальность: «Вы создаёте новые направления», — и находит необходимым добавить похвалу высоким качествам ума автора: «Вы философ, как и всякий настоящий поэт». Здесь явное преувеличение. Имея в виду свою собственную претензию считаться мыслителем, Гюго придаёт непомерно большое значение отдельным правдивым или остроумным взглядам своего младшего собрата, не догадываясь, что пессимистическая социальная философия и мистическая эстетика Бодлера не являются ни самобытными и сильными, ни свободными от противоречий и парадоксов. Сам весьма скромный в этом отношении, Бодлер находит несерьёзным, даже смешным для поэта ставить себе задачу проводить научные, политические или иные идеи, «идеи из мира, чуждого искусству», которые означают «уничтожение самой поэзии» [986] .
983
Эккерман, Разговоры с Гёте, стр. 266.
984
М. Минков, Шекспир, 1946, стр. 186.
985
Goncourt, Journal, I, p. 243.
986
См.: E. Seilli`ere, Baudelaire, 1931, p. 52.
Бальзак, который стремится охватить в своей «Человеческой комедии» всё общество, очертить в избранных типах своих современников все классы, когда они вступают в борьбу с законами ради своих интересов и с моралью из-за собственных чувств, Бальзак, который озаглавливает свои романы «Философские этюды» или «Аналитические этюды», даёт нам то отличные психологические портреты, то верные сцены из жизни, свидетельствующие о проницательности и наблюдательности (наряду с могучим воображением), не сумев выдвинуть, однако, каких-либо общих «принципов» социальной динамики. Насколько он силён при воссоздании конкретного в образах, в обстановке и отношениях, настолько он беспомощен и даже противоречив в своих рассуждениях и оценках. «Бальзак не философ, а художник слова», — утверждает русский бальзаковед Грифцов [987] . Характерным для большого реалиста, обновившего эпопею в прозе, является то, что «обобщающие сентенции, общие рассуждения, довольно обильные в его произведениях, включались им в текст позже всего» [988] .
987
Б. А. Грифцов, Как работал Бальзак, М., ГИХЛ, 1958, стр. 71.
988
Там же, стр. 118.
Бальзак начинает (как это видно из его рукописей) с единичных фактов, описательных частей, потом появляются характеристики лиц как более трудная задача и на последнем месте «философские» толкования во всей своей фрагментарности и непоследовательности. «Совершенно неправильно поступают те, кто из повестей Бальзака вырезают афоризмы, тирады или отдельные мысли, сшивают их вместе и выдают за систематическую сводку мыслей и принципов Бальзака» [989] , — заключает Грифцов. Здесь уместно вспомнить и впечатление Л. Толстого от некоторых романов Жорж Санд. В своём дневнике 1865 г. он отмечает: «Читал «Consu'elo». Что за превратная дичь с фразами науки, философии, искусства и морали. — Пирог с затхлым тестом и на гнилом масле с трюфелями, стерлядями и ананасами». Иного мнения Толстой о гении Гёте. Жена его отмечает в своём дневнике 1870 г.: «… Левочка говорил, что, когда Гёте рассуждает, философствует, тогда он велик» [990] .
989
Б. А. Грифцов, Как работал Бальзак, стр. 138—139.
990
«Лев Толстой об искусстве и литературе», т. II, стр. 196—197.
Последователь Тэна и Фюстеля де Куланжа Поль Бурже, придерживается того мнения, что поэту надо быть в курсе новых философских и социологических теорий, как и последних психологических исследований. Охваченный настоящей «интеллектуальной страстью», он не только дебютирует «Опытами современной психологии» (1883), но и в своих романах (после «Ученика», 1889) постоянно ставит этические и религиозные вопросы, проблемы долга и совести, разрешая их с позиций консерватизма и католического догматизма. Всё его творчество предстаёт перед нами, как антология дорогих его сердцу и уму убеждений, к сожалению, мало оригинальных. Его четыре новеллы из сборника «Обратная сторона медали» содержат на каждом шагу мысли и фразы, словно прямо позаимствованные из новейших трактатов физиологов и психологов. Он читал «Очерк общей психологии» Рише, «Психологический автоматизм» Жане, «Явления аффектов» Полана и многие другие специальные исследования, используя их в своих романах. Он придерживается мнения, что литературный гений открывает с помощью интуиции те же самые законы, до которых учёные доходили другим методом, поэтому они должны идти рука об руку, как братья [991] . На практике, однако, Бурже берёт свои научные истины чаще всего готовыми и создаёт поэтическую науку, лишённую собственной серьёзной мысли. То же самое можно сказать и о философско-социологических концепциях болгарина Михайловского, в сатирах и сонетах которого отразились пессимизм и скептицизм, почерпнутые им у таких моралистов XVII в., как Лабрюйер и Ларошфуко и Шамфор и Ривароль (XVIII в.)· Он пишет свои трактаты «Метаполитика» и «Религиозные и философские размышления», в которых отчётливо видно механическое перенесение идей Огюста Конта, Гизо, Мишле, Ренана и других на болгарскую действительность. У него отсутствует не только всякая оригинальность мысли, но и какая бы то ни было последовательность в её развитии [992] .
991
См. предисловие к «Envers du decor», 1911.
992
См.: М. Арнаудов, Борци и мечтатели, 1941, стр. 36.
Когда поэт не выходит за рамки своей субъективной философии, он может не достичь ясности и стройности родственных ей идеологических систем, но зато сохраняет силу, очарование, блеск, которых никогда не достигают создания некоторых менее поэтических и более рассудочных умов. Шатобриан как христианин не имеет глубины Боссюе, как пессимист стоит ниже Шамфора, как скептик несравним с Паскалем, и всё же именно его философские настроения представляют его эпоху, так как они органически связаны с живым темпераментом и приобрели форму, способную влиять, заражать, действовать на воображение и чувство. Нет сомнения, что центр тяжести в поэтическом изображении падает на образы, на влияние эмоциональных переживаний, на власть над языком и только во вторую очередь, и то преимущественно у авторов с высокой интеллектуальной культурой, на философское раскрытие жизни. Важно, чтобы лирик, эпик или драматург были проницательными наблюдателями, наделёнными здравым смыслом, художниками с неподдельным естественным чутьём, а не людьми абстракций и теорий. Расин и Шекспир, Гейне и Мюссе, Пушкин и Вазов выполняют свою подлинную миссию, воздействуя прежде всего на воображение и чувства читателя или зрителя и только после этого — на его волю, пробуждая у него неопределённые, часто нечёткие общие понятия.