Психология литературного творчества
Шрифт:
Мучительный порыв вдохновения испытывают чаще всего ночью, потому что ночью уходят дневные впечатления и заботы, наступает успокоение и открывается простор поэтическому настроению и новым образам. Учитывая динамику последних, лирик-драматург Фридрих Геббель отмечает: «Гений искусства хватает человека за волосы, как ангел Габакук, поворачивает его к востоку и говорит ему: рисуй, что видишь. И человек, дрожа от страха, делает это» [888] . В другом месте Геббель поднимает этот творческий императив до единственной нормы творчества: «Если какое-то из человеческих чувств охватит тебя, не давая тебе покоя, и ты должен его высказать, чтобы освободиться от него, чтобы оно не раздавило тебя, только тогда ты имеешь право писать стихотворение и ни в каком другом случае» [889] . Или как говорит Толстой в письме 1890 г.: «Писать надо только тогда, когда чувствуешь в себе совершенно новое, важное содержание, ясное для себя, но непонятное людям, и когда потребность выразить это содержание не даёт покоя» [890] .
888
Fr. Hebbel, Tageb"ucher, III, S. 141.
889
Fr. Hebbel, Tageb"ucher, I, S. 81.
890
Л. H. Толстой, Полн. собр. соч., т. 65, М., ГИХЛ, 1953, стр. 120.
Этим исповедям и указаниям противостоят свидетельства о труде по доброй воле, о точности и регулярности исполнения, которые, казалось бы, исключают вдохновение. Точнее вдохновение послушно сознанию. Активность воспринимается как дело твоего «я»; никакого принуждения извне, свободный выбор, самообязывающий труд. Теофиль Готье в состоянии импровизировать стихи когда пожелает: он является господином своих тем и идей, он виртуозно владеет формой и, поскольку его лирическое творчество сводится к бесстрастному созерцанию прекрасного, его вряд ли можно считать медиумом, подчинённым иным, более высоким силам. Бодлер находит в нём «точность часового механизма», а друг его Максим Дюкан рассказывает, что он написал свои «Эмали и камеи» только для того, чтобы отвлечься от тяжёлого настроения. Но сам Готье чувствовал, что подлинное искусство всё же находится в прямой зависимости от счастливых часов, над которыми мы не властны. Для создания гениальных вещей нужно вдохновение, приобщающее поэта к неземному: «Поэзия, — пишет он в 1857 г., — не есть постоянное состояние души. Одарённых поэтическим даром время от времени посещают боги, одна воля бессильна. Единственный среди тружеников, поэт не может быть усердным, его работа от него не зависит» [891] .
891
См.: А. Сassagne, La th'eorie de l’art pour l’art, p. 431.
Очевидно у Готье имеется раздвоение. Он способен к двум видам поэтического творчества: в одних случаях, и они самые желанные и естественные для поэта, он пишет о том, что внезапно является ему и побуждает его к творчеству. В других — он творит по соображениям, ничего общего не имеющим с самим искусством: он берёт в руки перо и диктует сам своей музе. Императив тогда идёт не от творческого настроения, а от преднамеренной воли, посторонних интересов и убеждений. И если всё же он создаёт приемлемые вещи, то причина кроется в большом техническом мастерстве и в выборе объективных поэтических мотивов, которые допускают описательный метод.
Такую двойственность наблюдаем мы и у Гёте. В молодые годы он писал только о том, что страстно интересовало его, всегда исходил из состояний, которые с необходимостью навязывали, и часто против его воли, известную работу, в старости он пытается «командовать поэзией» и создавать без помощи пресловутого «беса», «не плывя в том общем потоке, который Аристотель и другие прозаики считают безумием» (письмо к В. Гумбольдту 1/II — 1831г.). Гёте сознаётся, что для завершения второй части «Фауста» прибегал к предумышленной и рассудочной работе, что без неё он не смог бы заполнить некоторые пустоты. И действительно план удаётся выполнить. Но здесь-то и выступают все недостатки спокойно-трезвой импровизации, потому что даже самый великий поэт не может безнаказанно поставить рефлексию и навык на место «вдохновения». Непринуждённое, внутренне завершённое и созданное по вдохновению произведение всегда сохраняет какой-то особый отблеск, которого не имеют детища холодной техники. Интересно, что ещё в 1820 г. Гёте поддерживал необходимость ожидания вдохновения и предлагает писать только после творческого толчка. Он укорял Шиллера за то, что тот защищал свободу воли и дожидался созревания идеи естественным путём [892] . Но в конце жизни побуждаемый желанием завершить свою большую драму, Гёте изменил себе и вернулся к максиме Шиллера. К счастью, этот метод был для него исключением и лишь в некоторых местах нанёс урон художественной ценности его произведений.
892
См.: Biedermann, Goethes, Gespr"ache, II, S. 465.
7. СОННОЕ СОСТОЯНИЕ
Как доказательство бессознательного характера поэтического творчества приводится наряду со спонтанным мнимо-сонное состояние, в котором находится поэт, когда его воображение усиленно работает.
Обратив взгляд внутрь, отвернувшись от внешнего, углублённый в мысли или вжившийся в образы и чувства, поэт напоминает лунатика, который не сознаёт ни самого себя, ни того, что его окружает. Хотя и с открытыми глазами, хотя и существующий в реальной жизни, он настолько увлечён миражами, которые очаровывают его внутреннее зрение, что выглядит человеком из другого мира, чуждым окружающему и обыкновенным впечатлениям, лишённым способности разумно реагировать на них. Достаточно свидетельств [893] , подтверждающих, что творческая деятельность устраняет всякую логическую мысль и всякую способность к восприятиям. Поэты постоянно говорят, что они пишут свои стихотворения в какой-то сонной мечтательности, что они создают даже крупные вещи без предварительного обдумывания и критики и что сны наяву являются жизненным элементом всякого творчества. «Лучшая часть всякого художественного открытия, — говорит новеллист Пауль Гейзе, — совершается в таинственном, бессознательном возбуждении, очень сходном с настоящим сновидением» [894] .
893
См., например: Fr. Hebbel, Tageb"ucher, IV, S. 295, 311; I, S. 360; III, S. 107, 294.
894
См. выше.
Сходство между творческим настроением и сновидением нельзя отрицать, хотя оно и не столь значительно, как считает Гейзе, и не столь уж странно для психолога, как кажется на первый взгляд.
Мы видели уже, что есть сны, которые доставляют материал для художественных произведений. У Байрона, Гейне, Пушкина, Лермонтова и многих других поэтов читатель наталкивается на мотивы, подсказанные видениями и аффектами сна. Многие стихотворения указывают на такое происхождение уже своим заглавием. И у нас нет причин сомневаться, что Гейне выражает по крайней мере до некоторой степени истину, когда озаглавливает цикл стихотворений «Сновидения» [895] ; начальные строки некоторых стихотворений прямо указывают на это, например: «Я видел сон…» — у Байрона [896] ; «Мне снилось вечернее небо…», «Снилось мне, что я болен…» — у Надсона [897] ; «Я зрел во сне…», «Я видел сон…» — у Лермонтова [898] и т.д. Пушкин в «Евгении Онегине» говорит:
895
См.: Г. Гейне, Собр. соч., т. I, М., 1956.
896
См.: Байрон, Избр. произв., М., ГИХЛ, 1953, стр. 53.
897
См.: С. Я. Надсон, Стихотворения, Л., Изд-во «Советский писатель», 1957, стр. 110, 213.
898
М Ю. Лермонтов, Полн. собр. соч., т. I, М.—Л., «Academia»,
Но было бы наивным верить, что сновидения могут дать нечто большее, чем отдельные образы, или что они используются в художественных целях в том хаотическом виде, в каком обычно появляются. Между структурой представлений в снах и принципом организации, который мы открываем в картинах творческого воображения, лежит пропасть. Как бы ни были живы видения во время сна, как бы ни реальны были связанные с ними эмоции, всё же в них столько абсурдного и произвольного, что никоим образом нельзя отождествлять их содержание с художественным переживанием. Безусловно, прав был Фет, когда говорил: «Случалось и мне во сне сочинять стихи, казавшиеся мне способными своей силой столкнуть с места земной экватор, но утром они оказывались недосягающими даже обычного моего лирического уровня» [900] . С другой стороны, даже при полной отрешённости во время художественного вживания или в процессе творчества, когда субъект словно весь во власти воображаемого, ирреального, всё же не утрачивается, судя по всему, достаточно развитое ощущение реальности, не допускающее абсолютной веры в химеры и такого нервного возбуждения, которое соответствует подлинным восприятиям и объективно оправданным переживаниям. Да и результат такого рода перенесения, приобретающего форму произведения, свидетельствует совсем недвусмысленно о нормальном созерцании, если не о чём-то большем — развитой самокритике и сознательном художественном чутьё.
899
А. С. Пушкин, Избр. соч., М., ГИХЛ, 1949, стр. 202.
900
«Русские писатели о литературе», т. I, Л., Изд-во «Советский писатель», 1939, стр. 446.
Если отбросить в сторону все преувеличения, свойственные людям, верящим в мифы о вдохновении, можно найти свидетельства того, что воображение является своего рода сном наяву, проявлением бессознательной сферы духа.
Прежде всего воображение художника часто бывает очень разбросанным и нечётким, теряется среди ненужных случайных ассоциаций, выводит образы, не имеющие ничего общего между собой и проявляет известную склонность к «праздному скитанию», как это бывает при настоящем сне или при сновидениях наяву у натур, расположенных к мечтательности и самообману. Такое воображение, однако, не правило, а исключение: оно встречается у поэтов с болезненно развитой чувствительностью, у одиночек с романтическим направлением мысли, у людей со слабой волей, слабыми нервами или у экзальтированных фантазёров, усвоивших идеалистическую философию жизни. Они отдаются своей мечтательности и находят невыразимое удовольствие в игре своего воображения, сочиняют истории, которые никогда не случались, видят вещи, которых нет. Потом оказывается, что элементарная эмоция поглотила всё внимание. Этот временный или постоянный фактор даёт толчок идеям, поправляет или устраняет впечатления, группирует образы, внушает иллюзию правды видений. Даже и не поэты, у которых в силу особых условий или врождённой предрасположенности имеется какая-то гипертрофия чувствительности, предаются фантазированию, не учитывая жизненных потребностей, и обманывают себя идеалами, которые не соответствуют их действительным возможностям. Женщины, занятые скучной ручной работой, и дети, восприимчивые ко всяким приманкам воображения чаще всего оказываются в таком положении, становясь рабами странных внушений [901] . А там, где на помощь призывается музыка, столь нужная для повышения настроения, там игра воображения принимает ещё более широкие размеры и само внушение доходит до гипноза. Ритм и мелодия обладают свойством отрывать душу от будничного, устранять рассудочную мысль, направлять внимание к какому-нибудь призраку и усыплять сильным аффектом. Внешним признаком этой сонной мечтательности является, по словам Вагнера, то, что «под влиянием музыки наше лицо депотенцируется и мы с открытыми глазами ничего не видим» [902] .
901
См.: R. Wallaschek, Psychologie und Pathologie der Vorstellung, S. 275.
902
См.: Fr. v. Hausegger, Das Jenseits des K"unstlers, 1893, S. 44; K. Groos, Die Spiele der Menschen, 1899, S. 29; Wallasсheк, op. cit., S. 278.
Как подобные состояния духа становятся отправной точкой творческого настроения, особенно наглядно показывают некоторые стихотворения романтика Юстинуса Кёрнера. В письма к своей Рикеле поэт, склонный к сомнамбулизму, таинственным видениям и всяким демоническим суевериям, описывает такой сон наяву:
«Вечером я не выйду, я не пойду на Лустнау, если не увижу тебя там… Я буду тебе писать, потом поиграю на гитаре, буду думать о тебе, и мне будет сниться любовь. Оставь меня в сновидениях, позволь мне рисовать на тёмных тучах будущего светлую картину. Посмотри из своего окна на горы, я нарисую тебе на небе картину. Видишь пленительную местность с горами, лесом и тёмными долинами? Эта местность Шварцвальд. Кое-где между цветущими деревьями, издающими сладкий аромат, в долинах видны низкие хибарки с длинными крышами. Рожок пастуха и звон стада посылают свои мелодии в долину, где путник останавливается и, опершись на посох, вдыхает полной грудью весну. Но видишь этот домик, прижавшийся к скале? Кто живёт в этом тихом домике? — В этом тихом домике живу я, потому что я давно живу среди этих людей, я врач, и они приходят из окрестных долин за помощью и советом ко мне… А кто эта милая женщина, которая собирает там в долине цветы и травы? Это ты, моя Рикеле!..»
Из этих сновидений наяву, из этих фантастических представлений, в которых переплетаются воспоминания и вымысел [903] возникают стихи:
Посмотри в окно, любимая! Взгляни на синие горы. Я хочу нарисовать тебе в небе Лучезарную картину. Вблизи и вдали поднимаются К небу высокие горы, Бьют светлые прохладные ключи В цветущей зелёной долине. Путник останавливается в долине, Опираясь на посох и вдыхая Молодость, силу, любовь и свободу. Там стоит маленький дом, Спрятавшийся около скалы Среди зелени и цветущих виноградных лоз. Я стою около этого маленького дома. От ручья, неся охапку травы, Идёт любимое, юное создание, Это ты — и ты моя, моя давным-давно…903
См.: R. М. Werner, Lyrik und Lyriker, Hamburg, 1890, S. 345.
В другом письме Кёрнер описывает своё путешествие через пустое поле к месту, где ожидал найти от неё письмо:
«Когда подошёл к горе, сердце сильно билось. Не страхом, а радостью было оно полно, потому что я надеялся найти письмо от тебя…» Он ничего не находит, только видит ворон, сидящих на деревьях, и думает о могилах. На обратном пути к городу он слышит музыку. «Я миновал кладбище и услышал издали хорошую музыку. Где-то танцевали. Я остановился и прислушался, мне показалось, что тучи кружились в такт. Как белые духи, они неслись по небу. Луна и звёзды двигались, а стройные тополи наклонялись, будто танцевали. (И дай мне теперь увидеть сон, чтоб завершить свою картину!) Когда я стоял так, налетел вихрь, внезапно чёрные ворота кладбища открылись и мне показалось, что оттуда вышел и пригласил меня на танец скелет… Он будто обнял меня рукой, я не мог ему противиться и начал танцевать… Многие другие призраки танцевали вокруг меня. Белые и позолоченные надгробные камни, освещённые луной, горели, как лампы в свадебном зале. Цветы и травы издавали сладкий запах. Всё сильнее сжимала меня холодная рука, притягивала меня к себе, я не чувствовал биения своего сердца, только чей-то голос прошептал мне, это был твой голос: «Это наш брачный танец!». Музыка умолкла, и я пробудился ото сна. Полон страха, я перешёл улицу города, и долго ещё мне казалось, что я чувствую прикосновение холодной руки» [904] .
904
См.: R. М. Werner, op. cit., S. 389.