ЖАНРЫ

Пушкинская речь Ф. М. Достоевского как историческое событие
Шрифт:

Рядом с Пушкиными сидел, представляя собою как бы целую эпоху старой патриархальной Москвы, московский генерал- губернатор князь Владимир Андреевич Долгоруков. Он правил Москвою свыше двадцати пяти лет, целые поколения москвичей сменились за это время; я сам родился, вырос и поступил на службу за время его правления. Рядом с ним сидел прибывший на торжества «по высочайшему повелению», как представитель правительства, что придавало торжествам особое значение, недавно сменивший на посту министра народного просвещения графа Д. А. Толстого статс-секретарь А. А. Сабуров, единственный в зале в вицмундирном фраке с двумя звездами и лентой по жилету. Высокий, худой, с сухим, совершенно бритым лицом, в густо накрахмаленном стоячем воротничке, казавшийся как бы олицетворением сановно-бюрократического Петербурга среди дворянско-купеческой, ученой, литературной и артистической Москвы.

Затем следовала административная Москва, иерархи, губернатор, обер-полицмейстер, попечитель учебного округа князь Н. П. Мещерский, представители московского дворянства, предводители: князь А. В. Мещерский, граф А. В. Бобринский, граф С. Д. Шереметев, семьи Самариных и Черкасских, от которых так и веяло эпохой освобождения крестьян; старые князья Трубецкие и молодые – игравшие впоследствии столь значительную роль в московском дворянстве, тогда еще студенты – стояли недалеко от меня за колоннами.

С дворянством сидело именитое купечество московское. Братья Третьяковы – городской голова С<ергей> М<ихайлович>, «брат галереи», и П<авел> М<ихайлович> – «сама галерея», как звали в Москве создателя знаменитого московского музея. Тут же сидели владетели сказочных мануфактур: братья Морозовы – «Саввы Морозова сыновья»; Коншины, Губкины, Алексеевы, Кузнецовы и др.; железнодорожные тузы: фон Дервиз, фон Мекк, Поляков (Лаз<арь> Сол<омонович>), Губонин – знаменитый Петр Ионович – в длиннополом сюртуке, высоких сапогах и со Станиславской звездою на груди. Еще недавно в двадцатипятилетие царствования Александра II Губонин заставил говорить о себе всю Москву, поднеся государю серебряную статую крестьянина, осеняющего себя крестным знамением, с знаменитою подписью: «От бывшего крепостного крестьянина, в Твое славное царствование, Государь, освобожденного, ныне тайного советника Петра Губонина».

Обращала на себя всеобщее внимание группа, сидевшая рядом: оба брата Рубинштейна, директора и создатели консерваторий, Антон – Петербургской и Николай – Московской. Живо вспомнилось мне, как в той же зале зимой я видел их триумф. Они играли в четыре руки одну из рапсодий Листа. Зала была так увлечена их игрою, что, когда в патетическом месте они оба, сильно ударив по клавишам, вскинули кверху руки, продержав их несколько секунд, и вновь опустили на клавиши, я заметил, как несколько лиц, сидевших предо мною, приподнялись на стульях и опустились опять, когда Рубинштейны вновь коснулись клавиш. Тут же сидел П. И. Чайковский, живший тогда в Клину под Москвою и недавно поставивший в Москве своего «Евгения Онегина». Дня два перед тем на рауте в Думе он дирижировал своей новой симфонией, имевшей громадный успех. Рядом с ним сидел знаменитый петербургский виолончелист К. Ю. Давыдов, впоследствии директор консерватории, необыкновенным исполнением «Сомнения» Глинки в той же зале еще недавно обвороживший всю Москву.

Адвокатский мир, игравший тогда в Москве значительную роль, был чуть ли не весь налицо во главе с А. В. Лохвицким и Ф. Н. Плевако.

Всех, кто еще был в зале из московских знаменитостей, не перечесть. Был и Московский университет – в полном составе. Были и приезжие профессора: Д. И. Менделеев и др. Но если зала по своему составу представляла на редкость интересное зрелище, то на эстраде зрелище было еще интереснее.

Эстрада была устроена в конце зала, во всю его ширину, на том месте, где двери ведут в Екатерининскую ротонду, где стояла бронзовая статуя императрицы Екатерины. Эстрада была обита зеленым сукном, и во всю длину ее стоял громадный стол; направо – кафедра; за нею алебастровый снимок памятника Пушкину, украшенный лавровым венком и цветами. Вокруг стола сидели и между ними стояли члены общества, все во фраках и белых галстуках. Здесь я многих не знал, так как большинство были приезжие, но мой спутник «Энтузиаст», знавший всех известных русских литераторов по фотографиям, украшавшим стены его скромной комнаты, и на которые я постоянно глядел во время уроков, мне называл, захлебываясь от восторга, их имена – одно громче другого.

Направо от председателя общества – старика с большой бородой, в очках, издателя журнала «Русская мысль», известного переводчика Кальдерона и Шекспира С. А. Юрьева, которого звали в Москве «последним могиканом 40-х годов», на почетном месте сидел представительный старик с длинными седыми волосами, постоянно спадавшими на лоб, и окладистой, аккуратно подстриженной бородой. Он был одет во фрак иностранного покроя, но в плисовых сапогах без каблуков, что, видимо, означало подагру; он читал какую-то записку, поминутно то надевая, то снимая золотое пенсне. «Тургенев! Иван Сергеевич!..» – восторженным шепотом пояснял «Энтузиаст». Рядом с ним сидел на стуле вполуоборот высокий старик с маленькой бородкой, большим лбом и громадною плешью на коротко обстриженной седой голове и, смеясь, разговаривал со стоявшим почтительно перед ним лицом типичного актерского вида. «Это Островский, Александр Николаевич!» – шепчет «Энтузиаст». Актера же, стоявшего перед ним, не надо было называть. Это был известный всем и каждому Иван Федорович Горбунов. На пушкинском обеде, после торжественных речей говоривших по поручению Думы «от города Москвы» М. Н. Каткова и И. С. Аксакова, Горбунов рассмешил всех до слез, выступив представителем от мифического «генерала Дитятина», обиженного, что «чествуют какого-то Пушкина, человека штатского, небольшого чина, а он, генерал Дитятин, даже не приглашен».

Рядом с Островским сидел Д. В. Григорович, еще моложавый, с красивыми бакенбардами; он поминутно вскакивал с места и подходил то к Тургеневу, то к другим. Затем группа из трех лиц, оживленно между собою разговаривавших; все они имели зачесанные назад волосы и очень симпатичные лица. «Вот наш Парнас! наши поэты, наследники Пушкина, – в том же восторге говорил “Энтузиаст”, – вот тот, который говорит, – это Майков Аполлон! направо – Полонский Яков Петрович, налево – Плещеев Алексей Николаевич, а вот там, на другой стороне, сидит Фет, – не унимался “Энтузиаст”, – то есть теперь Шеншин – он, как сказал Тургенев, променял этим “имя” на фамилию».

Я взглянул в указанную сторону и увидел старого человека, с виду совершенно захолустного помещика, в необыкновенно широком и длинном фраке, с всклокоченною бородою, который с видимым раздражением что-то говорил подошедшему Григоровичу. Я смотрел с удивлением, и в ушах невольно звучало: «Шепот, робкое дыханье, трели соловья…». Стоявший рядом с нами молодой безусый студентик, видимо, охваченный тем же чувством, даже воскликнул: «Неужели это Фет?». «Энтузиаст» посмотрел на него строго. В конце стола сидели два старика, как-то особняком, молчаливо и грустно. Один, очень толстый, обрюзгший, с неправильными чертами лица, опирался на палку с гуттаперчевым наконечником. Замечательно, что такие палки были у Тургенева и Полонского. На это обратил внимание стоявший рядом с нами желчный господин, которого я мысленно называл «скептиком», так как он уже несколько раз относился с сомнением к сообщаемым «Энтузиастом» сведениям. Он ядовито заметил: «Это, вероятно, новая литературная мода; показательно!»

Тучного старика я узнал – это был Писемский; «Алексей Феофилактович, – торжественно объяснил “Энтузиаст”, – живет в Москве в своем доме, в Борисоглебском переулке, рядом с Собачьей площадкою». Знаменитый автор столь нашумевшей когда-то «Горькой судьбины», которого предшествовавшее нам поколение носило на руках, переживал теперь свою славу. Романы его становились всё тусклее и скучнее. В Москве ходило по рукам и было в копии у «Энтузиаста» его трогательное письмо к Тургеневу, начинавшееся так: «Я устал писать, а еще более жить». На Пушкинских торжествах он выступил с речью «Пушкин как исторический романист», но читал он ее по тетрадке и как-то вяло, хотя славился как знаменитый чтец, и речь его прошла незаметною; умер он через полгода, почти одновременно с Достоевским.

Другой старик, молчаливо сидевший рядом, напротив, был худой, тщательно одетый и подстриженный, с очень красивыми и спокойными чертами лица, никому не был известен, между тем по занимаемому им за столом месту должен был быть знаменитостью. «Энтузиаст», видимо, очень мучился этим; вдруг он воскликнул, и так громко, что все вокруг обернулись: «Да ведь это Гончаров Иван Александрович! Да ведь этот старик, господа, целый мир, это “Обыкновенная история”, “Обломов”, это “Обрыв”!» Скептик отрицал, что это Гончаров, говоря, что тот сидит в Петербурге, давно уже никуда не ездит, и нападал на бедного «Энтузиаста», язвительно говоря: «Вы не изволите приводить никаких доказательств, кроме перечисления произведений Гончарова, начинающихся на “О”…». «Энтузиаст» надулся и временно замолк, но впоследствии оказалось, что он был прав.

По другую сторону от председателя, полуоборотом к публике стоял столь в Москве и мне лично известный Иван Сергеевич Аксаков. Популярность его в Москве была громадная, особенно после его недавней речи о Берлинском конгрессе в Славянском обществе. В Москве говорили, что ему грозила высылка в Уфу, если бы «хозяин столицы» грудью его не отстоял. Он издавал тогда в Москве «Русь» и был бессменным, уже двадцать лет, директором московского Купеческого банка; женат он был на дочери поэта Федора Ивановича Тютчева, которая была до свадьбы воспитательницей великой княгини Марии Александровны. Тютчев писал по этому случаю: «Привалило счастье Ване, он женат на царской няне»…

Поделиться с друзьями: