ЖАНРЫ

Пушкинская речь Ф. М. Достоевского как историческое событие
Шрифт:

Я лично очень желал бы, чтобы так было, ибо считаю Наташу Ростову вполне достойною занять место в иконостасе русских женских характеров рядом с Татьяной и Лизой. Но тем не менее решительно отрицаю: Достоевским о Наташе ничего сказано не было. Это выдумка кого-то из позднейших ревнителей толстовского культа ad majorem Leonis gloriam [8] .

Сидел я так близко к Достоевскому, – можно сказать, в рот ему смотрел, – и слушал так внимательно, что уж никак не пропустил бы хвалебного приговора Наташе Ростовой, в которую был влюблен с первой отроческой грамотности.

8

К вящей славе Льва (лат.).

Но, кроме моего личного свидетельства, есть опровержение более авторитетное: самим Достоевским. Если бы упоминание о Наташе Ростовой не дошло до публики только по недоразумению, из-за слишком поспешных рукоплесканий в честь Тургенева, то оно должно было бы сохраниться и даже, – именно ввиду пропуска, не зависевшего от оратора, – особенно подчеркнуто быть в печатном тексте речи, в августовском выпуске «Дневника писателя». Этого нет. И ни в одном последующем печатном тексте и в полемических статьях «Дневника» тоже нет.

А если нет, то, значит, и не было речи о Наташе Ростовой. Ибо, если бы была, то уж вычеркивать-то ее из печатного текста Достоевский, конечно, не стал бы: за что?! Нет: просто он не упоминал, а те, позднейшие, кому впоследствии обидно стало, зачем не упомянул, от себя присочинили. В чем, в чем другом, а в «папистах пуще самого папы» русская интеллигенция никогда не терпела недостатка. Поусердствовали – и переусердствовали.

Д. А. Олсуфьев

<…> Но более всего Пушкинские торжества должно признать за событие еще и потому, что центральным лицом после Пушкина в те дни явился Достоевский, выступивший как проповедник христианства, как пророк-учитель в библейском значении этого слова.

Ораторов в прямом значении этого слова мы на пушкинских торжествах не слыхали: все выступавшие читали свои рукописные доклады. То же сделал и Достоевский; он не говорил речи; он прочел свой доклад; но прочел его гениально.

Достоевского я видел только на пушкинских торжествах и наблюдал его издали из рядов зрителей. Он вспоминается мне невысоким, тщедушным, с лицом бледным, напряженно-сосредоточенным и неприветливым, с живыми проницательными, чернеющими, как угольки, глазами; всё обличие его являло что-то нервное и болезненное. Рядом с красивым, величавым старцем Тургеневым Достоевский казался маленьким и невзрачным. Голос у него был высокого тембра и средней силы, так что некоторые слова, которые Достоевский хотел особенно подчеркнуть, он почти выкрикивал. Читал он свой доклад просто и вместе необычайно сильно по выразительности и по какой-то особенной проникновенности. В обширной, наполненной народом зале каждый слушатель мог расслышать отчетливо и впитать в себя каждое слово.

По мере чтения внимание слушателей всё более и более притягивалось к чтецу. Словно какие-то неуловимые токи, какие-то невидимые нити начали понемногу связывать в одно целое проповедника и аудиторию. Чтение было продолжительное; но внутреннее возбуждение слушателей не ослабевало, но все возрастало. Когда же раздались последние заключительные аккорды речи – о Царстве Христовом и о призвании русского народа осуществить его на земле – и когда, наконец, оратор закончил свое слово, то в зале произошло что-то неописуемое: успех речи был неслыханный и потрясающий!

Еще раз напомню, что в те дни на эстраде великолепного зала московского Дворянского собрания восседал весь ареопаг тогдашней славнейшей эпохи русской литературы. Можно сказать, что в те дни в этом зале, в сердце России – Москве – был собран и весь мозг тогдашней России. Ибо если на эстраде восседали корифеи нашей словесности и искусства, то и две – три тысячи человек, переполнявшие зал, представляли не случайную толпу, но общество в интеллектуальном смысле самое избранное. Желающих получить места было так много, что билеты распределялись заранее и с большим выбором. Не будет преувеличением сказать, что аудитория, слушавшая Достоевского, включала в себя весь цвет тогдашней образованности; а главное, и это надо подчеркнуть, слушателями Достоевского были люди различных и противоположных направлений, далеко не единомысленники. И что же? По окончании речи и седовласые старцы, и румяная молодежь, и мужчины и женщины – все были охвачены каким-то почти мистическим восторгом, всех захватил какой-то почти религиозный экстаз. Раздавшиеся рукоплескания и клики не были обычным бурным одобрением публики великому артисту, но как бы общею единодушною «Осанною», прозвучавшею со всех концов зала во славу великого учителя, сказавшего боговдохновенное слово. В тот знаменательный час на призыв Достоевского ко всем русским людям объединиться вокруг имени Христа и объединить всё человечество, всех людей-братьев под Христовым Евангельским Законом – все его слушатели «единым сердцем и едиными устами» восторженно ответили ему: «Да будет так, аминь!»

Пишущий эти строки был свидетелем этого потрясающего момента. В зале произошло общее движение; все бросились к Достоевскому; а один юноша, рассказывали, упал на эстраде в обморок в каком-то исступлении. По свидетельству самого Достоевского («Дневник писателя» 1880 г.), даже литературные враги его с горячностью приветствовали и называли речь его гениальною. Следующий по порядку оратор – И. С. Аксаков отказывался от слова, объявив, что всё уже сказано Достоевским и более нечего добавлять.

Председательствующий был вынужден объявить перерыв, много-много времени понадобилось, чтобы публика пришла в себя и успокоилась и чтобы можно было продолжать заседание.

Да! Это был, по общему признанию, незабываемый момент в истории русской общественности!

По окончании торжеств мы, молодежь, поехали к родителям в деревню в приподнятом настроении от пережитых впечатлений и там хотели приобщить к нашим чувствам тех, кто не был на торжествах. Конечно, мы начали с чтения вслух речи Достоевского. Увы! нас ожидало горькое разочарование. У новых слушателей речь эта восторга не вызвала. Между ними находился один образованный врач, малоросс, научник радикального образа мыслей: общее впечатление от речи Достоевского вызвало даже гримасу на его лице. Он начал возражать, критиковать и вообще обдал холодной водой наш юношеский пыл. Нам, молодым, это было горько и обидно. Но я всё же уверен, что эти же самые люди, а их вскоре оказалось очень много, которые потом в печати и разговорах разбирали и порицали речь Достоевского, если бы они присутствовали в тот час, когда произносил ее сам Достоевский, то и они были бы охвачены тем внутренним огнем, который исходил от оратора, и они поддались бы общему чувству, увлекшему всех его слушателей. <…>

Д. Н. Любимов

<…> Среди ряда торжеств, ознаменовавших в Москве открытие памятника величайшему русскому поэту, которым, по известному выражению Герцена, Россия ответила на вызов, брошенный ей реформами Петра, особенно выдающимся было заседание Общества любителей российской словесности, состоявшееся в громадном зале Московского дворянского собрания 8 июня 1880 года.

[Ровно четверть века назад в той же зале, почти на том же месте, за колоннами, я пережил ощущения, которые сохранились на всю мою жизнь. Это было 8 июня 1880 года, во время торжества по поводу открытия в Москве памятника Пушкину, на заседании московского Общества любителей российской словесности, прославленном речью Достоевского. Из всех речей и вообще публичных выступлений, которые мне пришлось когда-либо слышать и видеть, ничто не произвело на меня такого сильного впечатления, как эта вдохновенная речь.]

Ясно помню, как, забравшись задолго до открытия заседания, я, тогда лицеист одного из младших классов Московского (Катковского) лицея, стоял между колонн с моим репетитором, студентом, жившим у нас в доме, которого мы все в доме звали «Энтузиастом» за постоянную восторженность. Он знал наизусть все важнейшие стихи Пушкина, постоянно их декламировал и считал себя поэтом.

Громадная зала, уставленная бесконечными рядами стульев, представляла собою редкое зрелище: все места были заняты блестящею и нарядною публикою; стояли даже в проходах; а вокруг залы, точно живая волнующаяся кайма, целое море голов преимущественно учащейся молодежи, занимавшее всё пространство между колоннами, а также обширные хоры. Вход был по розданным даровым билетам; в самую же залу – по особо разосланным приглашениям. Сюда стекались приехавшие на торжества почетные гости, представители литературы, науки, искусства и всё, что было в Москве выдающегося, заметного, так называемая «вся Москва».

В первом ряду, на первом плане – семья Пушкина. Старший сын Александр Александрович, командир Нарвского гусарского полка, только что пожалованный флигель-адъютантом, в военном мундире, с седой бородой, в очках; второй сын – Григорий Александрович, служивший по судебному ведомству – членом палаты в Вильне, моложавый, во фраке; две дочери: одна – постоянно жившая в Москве, вдова генерала Гартунга, заведовавшего еще недавно Московским отделением государственного коннозаводства и застрелившегося в зале суда во время процесса, к которому он был привлечен, и другая – графиня Меренберг – морганатическая супруга герцога Гессен-Нассауского, необыкновенно красивая, похожая на свою мать. Накануне я видел их в университете и участвовал в овациях, устроенных им публикою, профессорами и студентами. Когда ректор, говоря речь, упомянул о том, что Пушкин где-то сказал, что его более всего трогает, когда чествуют потомков за заслуги их знаменитых предков в виду полного бескорыстия и искренности этих чествований, весь совет профессоров, сидевших на эстраде, а за ними и вся зала, как один человек, встала со своих мест и, обратившись в сторону Пушкиных, разразилась долго не смолкавшими рукоплесканиями.

Поделиться с друзьями: