Путешествие Глеба
Шрифт:
– Маркан, налей ему чайку.
Седая стриженая голова продолжала выражать неодобрение. Сумрачно попыхивал мундштук – чем набита была самодельная Марканова папироска? – все же гость получил нечто теплое, на устарелом языке называвшееся чаем.
– Это Дарьи Григорьевны сын, – сказала Маркан. – Там, внизу…
Гость опять всхлипнул.
– Мамка на работе, при ней он бы не посмел.
Маркан собрала карты, сказала строго:
– А ты чужими вещами не балуй. Нынче поиграл, а завтра в карман запрячешь. Они его всему научат, – со всегдашней мрачностью добавила она. – Будет воровать.
– Ну, уж ты, Маркан, непременно такое… Он еще маленький, бедненький…
– У вас все бедненькие.
Но Агнессу Ивановну поздно было переделывать: Сенька получил еще кусочек булки.
Геннадий же Андренч только у себя в комнате, затворив плотно дверь, умывши руки в умывальнике с мраморной доской и педалью – только тут почувствовал себя привычно и в укрытии. Все-таки губы его слегка дрожали и внутри тоже вроде дрожи, вызывавшей в теле холод. «Зверская жизнь-с, дикарская, ничего не поделаешь. Это еще все пустяки. Есть почище штучки, почище…»
Он вынул из кармана фотографию плакеты, сунул в ящик письменного стола. Зажег лампу с зеленым окаймлявшим абажуром – она бросала свет только на стол и чернильницу. Это успокаивало тоже. «Мальчишка, может быть, и озорной, а уж в этой среде свихнется наверно, все-таки истязать детей у себя в доме я не позволю… не позволю-с», – вдруг угрожающе добавил он, точно невидимому противнику. В детстве он сам видел много тяжелого. И нельзя сказать, чтобы так уж сентиментально принимал этого Сеньку. Но тот мир, откуда сейчас шло это насилие, глубоко ему был противен. Да и вообще все это противоречило его взглядом на нравственность и духовный мир.
В тот же вечер, несколько позже, в дверь к нему постучали.
– Войдите.
Геннадий Андреич сидел у стола, под зеленой лампой. Не без суровости взглянул карими, умными глазами, из-под пенсне, на посетительницу.
Притворив за собой дверь, женщина невысокого роста, с усталым лицом, по виду нечто среднее между советской учительницей, конторщицей или просто работницей, несмело остановилась близ входа.
– Извиняюсь, может быть, помешала. Но всего лишь на минутку.
Серые глаза ее, очень простонародные (как и неказистый нос, довольно широкий) смотрели открыто, но в глубине их чувствовалось подавленно волнение.
– Садитесь.
Геннадий Андреич глядел на нее все так же серьезно, почти строго.
Она осторожно села.
– Я пришла поблагодарить вас, что заступились за моего сына.
– Это пустяки-с. Благодарить не за что.
Она вдруг смутилась.
– Вы, наверно, подумали, что Сеня украл…
– Нет, как раз не подумал. Решительно ничего не подумал, допустить же происходившего не мог.
Он говорил внушительно, так же неотразимо, как и тогда, когда двинулся на сапожника.
– Но конечно, бить баклуши мальчику там нечего-с, в нашем подвале.
Посетительница встрепенулась.
– Знаю, конечно. Жить очень трудно, всего не устроишь. И опять же я одна… целый день на работе. Если бы муж был… Ну, а Сеню все-таки в школу устрою, очень скоро теперь, хотя он и маленький.
– Вы вдова?
– Нет… но мы разошлись.
– Жить, говорите, трудно: верю. Верю-с, а особенно одной.
Геннадий Андреич снял пенсне и привычным жестом зацепил за отворот пиджака. «Трудно, трудно, – повторялось как бы само собою в душе. – Да, вот в этом подвале, среди всяких сапожников, разных баб, мастеровых…».
А потомство его росло и росло, разрасталось как в самой Москве, так и за границей. Лиза, старшая дочь Анны, совсем недавно еще прелестная девочка, игравшая в Москве в куклы, вышла замуж за шведа из посольства и жила в Стокгольме. У нее самой появился сын. «Правнук мой полушвед, – говорил Геннадий Андреич помощнику своему по музею, тихому археологу Игнатию Иванычу. – Лизочка пишет, что будет учить сына русскому языку отдельно, особенно, чтобы знал его. Да я сомневаюсь. Где же в чужой стране сохранить нашу речь?»
Вторая дочь Анны вышла в Москве за советского служащего. Сын Лины Петр тоже женился, и у него тоже дети. Таня, как оказывается, ходит в Париже в лицей и на присланной фотографии вовсе не та десятилетняя девочка, которой он на прощанье подарил образок Николая Чудотворца. «Никогда не увижу, конечно, – говорил сам себе, разглядывая сквозь пенсне фотографию, – ну, да что же поделать. Так получается».
В том и страшном, и тягостном, что надвинулось в жизни, для него оставалось – кроме древностей и музея (это главное) – еще странная, прежде не существовавшая сторона деятельности: давала радость близость с дочерьми, их потомством. Нравилось переписываться с Элли, Таней. Нравилось привозить в Москве детям подарки, какое ни на есть принимать участие в елках, именинах, днях рождения. Подарки, для Запада показавшиеся бы убогими, здесь принимались с таким воодушевлением, что Геннадий Андреич сам веселел.
– Я становлюсь неким Дедом-Морозом, или Knecht-Ruprecht-ом [92] ,– говорил, улыбаясь, Анне, глядя, как дети возятся вокруг елки с разными его приношениями (кое-что вытаскивалось и из похоронок Земляного вала: ископаемые предшествующей геологической эпохи).
– Я теперешних детей весьма жалею-с, – сказал он неожиданно, и скорей для себя самого, чем для этой незнакомой и далекой ему женщины. – В детстве сам видел много тяжелого, хотя тогда все было по-другому. А теперь…
92
слугой Деда Мороза (нем).
– Сеня все-таки не какой-нибудь беспризорный. Я его мать. Вы увидите, я его устрою, постараюсь дать образование, чтобы он счастливее оказался, чем мы…
Теперь волнение ее проступило явственно и слегка разрумянило незамечательное лицо.
– Ив добрый час, помогай Бог, – произнес вдруг Геннадий Андреич с такой простотой, точно говорил не с неведомой посетительницей, а с родной дочерью Анной.
– Жизнь даже очень трудна-с, но мы не должны ей уступать. Мы должны жить и действовать так, как считаем правильным.
Женщина поднялась.
– Еще раз благодарю. Простите, что побеспокоила. Вы человек ученый, занятой.
– Ничего, ничего. Если чем смогу помочь насчет сына, то охотно.
В молодости Геннадий Андреич был равнодушен к детям. Женившись рано, полагал, что дети неизбежность, ничего не поделаешь. Так первую половину жизни и прожил. Но с годами многое изменилось. К внукам появилось у него уже не то отношение, как к своим детям. Анна, в письмах к Элли, не преувеличивала, да и сама Элли это чувствовала – уже по одному тому, что теперь Геннадий Андреич писал отдельно и Тане, целые письма: вещь невообразимая в детстве самой Элли.