Путешествие Глеба
Шрифт:
– Тетечка, тетечка, – говорила о ней Собачка матери. – По-моему, наша Евдокия вроде монашки. Живьем хочет быть взята на небо.
Насчет небес и монашек у матери у матери взгляды были прохладные. Но к Евдокии Михайловне она относилась с уважением.
– Образованная женщина и достойная. Наверное, хорошая воспитательница.
Про себя мать думала: «Странно, что образованная, а так отдается религии».
Как и покойный отец, как все то поколение, считала, что священники, церкви, обедни – для простого народа. Люди «нашего круга» этим не занимаются. И с удивлением узнала, что именно о. Виктор окончил университет, да еще по естественному факультету, и вообще весьма просвещенный.
– Тетечка, знаешь, знаешь, у Евдокии было ведь большое горе. Ах, ужасная история. В самом начале революции, помнишь, когда она еще бескровной называлась, февральская, в первый же день в Петербурге убили ее сына – он молоденьким офицером был выпущен в Измайловский полк. У меня детей никогда не было, но я так понимаю… я бы с ума сошла.
– Да, – сказала мать, – страшное горе, конечно. Оно может вызвать в человеке всякие странности.
Горю Евдокии Михайловны мать весьма сочувствовала. Но у ней являлось и объяснение: по слабости, стараясь найти утешение, и обратилась она к религии. Это больше понятно.
– Тетечка, ты подумай: Сережа почти накануне всего этого окончил Павловское училище, в первом десятке. Ему дали вакансию в лучший гвардейский полк – он и стал измайловцем. Я его еще мальчиком помню – его отец товарищ Мстислава по технологическому. Трудный был ребенок, горячий, нервный, сколько она с ним возилась, но вырос красавцем юношей – очень прямой при этом и честный – знаешь, с оттенком рыцарства, как раз того, что для теперешних сволочей меньше всего требуется. А дальше идет уже судьба или воля Божья, понимай как знаешь. В день 27 февраля – не тем денек будь помянут – этому Сереже пришлось быть дежурным по полку. Нарядный, в фуражке офицерской, все с иголочки, ремни снаряжения, в кобуре револьвер. Дежурный по полку в день революции!
Мать подняла глаза – она чинила белье – сквозь пенсне серьезно посмотрела на нее.
– Да, какая случайность!
– Случайность ли, нет ли, только он по полковому двору расхаживает – а уж беспорядок полнейший, все почти разбежались и солдаты, да и офицеры, он один в своей новенькой форме, со стеком. Около полудня у ворот толпа. Ворота заперты. А калитка открыта. Он и вышел к калитке. Тетечка, ты понимаешь… – Голос Собачки дрогнул, на мгновенье она задохнулась. – Он загородил дорогу богоносцам. А они тут же и закололи его штыками, изрубили саблями. Это и называется бескровная. А Евдокия находилась в Калуге, работала там в своей школе. Ну, и приехала, разумеется, в Петербург. Можешь себе представить, как все это происходило…
Мать сняла пенсне и отложила шитье в сторону.
– Добралась до Петербурга через несколько дней. И нашла тело сына, совершенно обнаженное, все исколотое, полузамерзшее, в каком-то сарайчике. Обобрали на всякий случай для утверждения свободы. Пропили всю его одежду, ремни, револьвер, это уж как полагается. Насилу добилась выдачи тела. А потом похороны, под улюлюканье, свист… Тетечка, она большой крест несет. Но посмотри ты, как…
В однообразии дней время текло для матери довольно мирно, и даже часть прежней жизни будто бы сохранилась – эта часть была Ксана, Собачка, Прасковья Ивановна, возможность жить по своим привычкам, вечерами раскладывать пасьянс.
Делала она это, как и в Прошине, тоже в столовой, и Ксана, почти взрослая уже девушка, такая же все тихая и болезненная, нередко присутствовала (если не уходила куда-нибудь на собрание клуба или в театр): в ней смешивалось прежнее, прошинское, в чем выросла, с окружающим новым, но и в новом этом было неожиданное – с Евдокией Михайловной часто ходила она теперь в церковь, чего раньше не знала. И это ей нравилось. Нравилось и сидеть с «бабушкой», когда та раскладывает пасьянс, робко смотреть на знакомые карты, ложившиеся причудливыми узорами, слышать знакомые с детства вздохи, иногда прислоняться к бабушкину плечу, как к опоре незыблемой.
– Иди спать, смотри, глаза слипаются. Завтра опять ученье…
Сама же мать, чем дальше шли дни, сильнее внедрялась в мечтания об отъезде. Говорила об этом мало, но действовала. Просто она начала хлопоты. Заполняла анкеты, потом добавления, доставала свидетельства: новые анкеты. Ждала ответов – или это были отсрочки, или требования новых сведений. Но ничто ее не смущало; она отыскивала другие связи. Теперь уже и Собачка, и Анна были вовлечены в дело. Куда-то ездили, хлопотали о том, чтобы сильные мира сего поддержали ходатайства. Матери было все равно куда подавать. Она убедилась теперь в одном: Глеб с Элли и Таней не вернутся. Значит, надо самой трогаться. Значит, надо хлопотать.
В небольшом, суховатом от годов теле будто бы это только и жило, и двигало – вынь устремление, существо, называемое «бабушка» или «мать», затихнет, как многолетние часы с ослабевшей от годов пружиной.
Евдокия Михайловна тоже вошла в круг бабушкиных домогательств – содействовала, чем могла: вспоминала прежние знакомства и давала письма. Иногда ездили осведомляться вместо матери. Это сближало их. Евдокия Михайловна заходила теперь к ней нередко и без дела, просто в свободную минуту.
– Славная у вас девушка эта Ксана, – сказала она однажды матери в разговоре. – Нельзя сказать, чтобы быстра и расторопна, но верна. На нее можно положиться. Как это вы ее такую вырастили?
– Нет, что же, просто у нас в доме выросла вместе с моей внучкой Таней. Она хорошая, но слабовата здоровьем и робка. Для теперешней жизни не совсем подходяще.
Евдокия Михайловна молчала. В доме тоже было совсем тихо, окна в столовой, где они сидели, отворены, золотой июльский вечер входил со двора – липа благоухала и слегка струилась листиками в предзакатном солнце.
Мать, по обыкновению, шила. Евдокия Михайловна сидела лицом к окнам, в кресле, маленькие ручки на подлокотниках.
Точно бы она отдыхала. Большие карие глаза разглядывали задумчиво не то липу, облитую блеском, не то небо кристально-златистого вечера.
Она вдруг глубоко вздохнула – будто страница перевернулась в ней с этим вздохом.
– Как вам сказать, а может быть, робость, кротость и некоторое смирение как раз и помогут ей в теперешней жестокой жизни.
Мать покачала головой:
– Сомневаюсь. Помолчав, добавила:
– Вот, собираюсь уезжать, а о ней сердце непокойно. Кто за ней без меня присмотрит?
– Ну, Бог даст и устроится…
– Я знаю, что вы к ней очень добры. Не бросайте ее, когда меня здесь не будет. Только не делайте из нее… монашку. Она еще молода, ей жизнь нужна. В будущем семья, дети.
Мать не добавила «любовь». Все «такое», любовное и романтическое, считала она пустяками.
Евдокия Михайловна улыбнулась:
– Я никакой монашки из нее делать и не собираюсь. А что она в церковь теперь чаще ходит и к кружку о. Виктора стала ближе, это, я считаю, только ей на пользу.