Путешествие Глеба
Шрифт:
– Кружки, кружки… опасно по нашим временам. Смотрите, как бы вас на цугундер за эти кружки не потянули.
– Нет, почему же?.. Мы при храме, у нас сестричество. Мы занимаемся помощью бедным и обездоленным, с о. Виктором читаем Священное Писание, он нам объясняет. Тут политики никакой нет.
Мать посмотрела на нее недоверчиво.
– Само то, что вы божественными делами занимаетесь, уже опасно.
– Варвара Степановна, – ответила она тихо, но довольно твердо, – что же в жизни теперь осталось, кроме этого? Если отказаться от высшего, то ведь чем же жить именно вот в этом страшном мире? Опасно или не опасно…
Мать ничего не ответила. Евдокия Михайловна продолжала:
– Ведь у вас есть свой высший мир, своя любовь. Вы стремитесь быть с сыном, его семьей, служить ему. Я понимаю это. У меня и самой был сын, я ему так же, как вы, все отдавала.
Она вдруг умолкла. Мать вздохнула.
– Да, знаю. Мне племянница кое-что рассказывала.
Отворила дверь. Вошла Ксана. На ней было светлое платьице с передничком. От ходьбы она чуть порозовела, обычная лимфатичность смягчалась, – это ее украшало. Евдокия Михайловна улыбнулась.
– Как раз о тебе говорили…
Ксана подошла, поцеловала ее и бабушку.
– Я заходила к о. Виктору. Он просил передать, известить всех – собрание будет не в четверг, а в пятницу.
– Вот и отлично, – сказала Евдокия Михайловна, – мне как раз и удобнее.
Ксана взяла со стола, на тарелке, яблоко. Как бы извиняясь, обратилась к матери:
– Жарко, яблочко хорошее…
Яблоко было «коричневое», яровое, сладкое. Ксана неторопливо откусила, поглядела на Евдокию Михайловну неяркими, несколько золотушными глазами, улыбнулась.
– Это наши, прошинские яблоки. Мужики знакомые из деревни приезжали, бабушке привезли в подарок.
Евдокия Михайловна поднялась.
– Мне надо еще к докладу готовиться. Ваша племянница подсмеивается надо мной, что я все с дефективными вожусь, но уж кто к чему приставлен.
– Смотрите, не надорвитесь…
– Трудно теперь отстать, если бы и захотела. Но я не хочу. Это очень интересно.
Когда она вышла, мать подняла на Ксану от шитья глаза, сняла пенсне.
– Тебе она нравится?
Ксана помолчала. Потом тихо ответила:
– Очень.
– Ну вот, я покойна буду, что оставлю тебя с такой, как она.
Ксана подошла к ней, взяла руку и поцеловала.
– Мне тебя никто заменить не может.
Мстислав Казимирович легко воспламенялся, вскипал, потом, как неврастеник, впадал в уныние и меланхолию. Чтобы утешиться, читал тогда Библию.
Инженером считался он отличным, всегда много зарабатывал, но никак в инженерство свое не мог вместиться. По энциклопедическому словарю изучал медицину, лечил сам себя от воображаемых болезней и одновременно составлял планы немедленного спасения России (входила сюда и надежда на помощь Римского Папы). По Апокалипсису высчитывал сроки. Иногда, закатывая под лоб голубые глаза, он лихорадочно изводил Собачку своими мечтаниями и доказательствами того, что «этому» срок – 2 года и 5 с половиной месяцев.
По натуре отзывчивый, он раздавал много, но порядочно и собрал, несмотря на то, что раза два прогорал еще в прежней жизни на рискованных предприятиях. В революцию у него скопилось некое золото – он считал, что хранить его надо непременно – и Собачке надлежало выслушивать и стараться понять, для чего монеты эти назначаются: то ли на случай войны, то ли для бегства, или помощи в свержении режима. Планы менялись в связи с нервами, и Собачка привычно впускала рассуждения его в одно ухо, а в другое выпускала: никак в ней они не задерживались.
На какую бы цель ни назначались полуимпериалы эти, императорских времен, покоились в земле, в жестяной коробке, как раз в двух шагах от липы во дворе. Там лежал большой булыжник, если его отвалить…
Это место было для него священно. Иногда по ночам, волнуясь, и даже шепча молитву, он с потайным фонариком, когда все спали, выходил проверять сокровища – хоть на скупого рыцаря не находил вовсе.
– Бабушка, – сказала раз утром Ксана, зайдя к ней, – я нынче ночью как перепугалась…
– Чего же пугаться? Дом полон жильцов, все тихо. Разве сон какой-нибудь плохой видела?
– Не сон. Я читала на ночь, потом легла, долго не могла заснуть… до рассвета уж недалеко, но темно все-таки. Вдруг вижу – по двору огонек движется. Я испугалась. Думаю, а вдруг воры?
– Герунда! Какие тут могут быть воры?
Воры-то отлично могли быть, но мать всегда считала, что ничего страшного и необычного произойти не может: пережив и войну, и революцию, никак не могла выйти она из внутреннего равновесия, совершенно несокрушимого.
Ксана тихо почесала себе пробор пальчиком на голове.
– Это и не воры были, бабушка. Я встала с постели, потихоньку, чтобы маму не будить. Подошла к окну поближе – вижу, Мстислав Казимирович с фонариком, и прямо к камню под липой. Там он сидел, что-то отвалил, как будто вынимал или клал, я уж не рассмотрела. У меня очень сердце билось, ноги холодные, прямо отнимаются… И что там он делал, как ты думаешь?
Мать чувствовала себя в это утро вообще усталой. Тоже плохо спала ночь, болело где-то внутри, ниже левого плеча. Была сейчас сумрачна.
– Это все тебе примерещилось. И, пожалуйста, не вздумай еще кому-нибудь рассказывать.
Ксана робко подняла на нее глаза, будто в чем провинилась. Глаза эти были слегка воспалены, как бы и натружены чтением.
– Нет, правда-правда не примерещилось! Три раза правда.
– Вот будешь на ночь каши много есть, и не такие еще вещи увидишь.
Ксана замолчала. Она наверно знала, что это вовсе не сон, и видела она именно Мстислава Казимировича, но раз бабушка находила, что не видела, у нее не хватало сил настаивать.
Поняла она только, что рассказывать о виденном нельзя, в этом есть что-то тайное. И Мстислав Казимирович мог быть покойным: ничего Ксана не разболтала бы.
Мать же перевела разговор на другое. О зарытых монетах знала, но распространяться об этом, даже с Ксаной, считала излишним. Так и осталась официальная версия: Ксана наелась с вечера каши и видела во сне всякий вздор.
Для самой же матери день этот оказался невеселым. Было жарко. В жару ей вообще становилось хуже, замирало и трепетало сердце. Так вышло и нынче – приходилось много лежать.