ЖАНРЫ

Путешествие на край тысячелетия
Шрифт:

Эта его инициатива, возможно, и была той главной причиной, почему Бен-Атару удалось так быстро и успешно соткать свою торговую сеть, центр которой находился в Танжере, а две широко раскинутые руки охватывали Атласские горы на юге и Прованс с Гасконью — на севере. Ибо опасения и стыд, мешавшие Абулафии вернуться в родной город, а также чувство благодарности за заботу о ребенке укрепили в его душе твердое решение расплатиться с дядей, его благодетелем и хозяином их дела, своей деятельной активностью и изобретательной находчивостью, благодаря которым круг его христианских покупателей и набор товаров стали от года к году все более расширяться. И теперь Абу-Лутфи уже не мог ограничиться одним лишь традиционным весенним посещением северных отрогов Атласских гор — от него потребовалось расширить круг своих странствий по горным деревням и долинам и постараться проникнуть даже в кочевые шатры тамошних жителей в поисках полированной медной посуды, кривых кинжалов и острых пряностей, потому что оказалось, что одного только запаха пустыни — и того уже достаточно, чтобы вызвать возбужденный интерес новых покупателей-христиан, которые в преддверии тысячного года вдруг припомнили, что ведь и их распятый пророк тоже когда-то прибыл к ним из пустыни. Тем временем исмаилитская нянька оставалась с порченой девочкой, которую все уже забыли, кроме разве что Бен-Атара, время от времени посещавшего их, чтобы убедиться, что ребенок еще существует и его деньги не тратятся попросту на уход за привидением.

Ничто, однако, не указывало на то, что девочка, при всех ее многочисленных дефектах, собирается превратиться в привидение. Она явно намерена была оставаться вполне реальной, хотя и на свой собственный, странный лад. И хоть малышка очень отставала в развитии, двигалась неловко, неуклюже и кособоко, а своими выпученными, бессмысленными глазами напоминала представителей какой-то иной, нечеловеческой породы, она тем не менее сумела потихоньку так расширить пространство своего существования, что суровой и строгой исмаилитской няньке приходилось теперь зорко следить, чтобы в доме не обнаружилась случайная дыра, через которую подопечная могла бы по неразумию выскользнуть в тот мир, где ее отнюдь не ожидали. Но тут в их жизнь вмешался дядя дяди, мудрец Бен-Гиат, пришедший в начале весны приготовить дочь Абулафии к празднику Песах и тут же рассудивший, что, каковы бы ни были намерения Всевышнего, когда Он создавал такое странное и нелепое существо, тем не менее святость Завета, заключенного Всевышним с евреями на горе Синай, распространяется также и на эту еврейскую девочку, а потому недопустимо, чтобы отца ее заменяла какая-то нянька, которая не обязана Богу Израиля ничем, кроме своей исмаилитской неполноценности. И хотя Бен-Атар уже привык к ответственности, которую сам на себя возложил, и к тому же опасался, что, если он вынудит Абулафию забрать свою малышку, это может ослабить его чувство отцовской вины, а с ним — и стимул того старания и находчивости, благодаря которым их дело за последние два года превратилось в одно из богатейших в Танжере, он, с другой стороны, не решался перечить своему знаменитому дяде, который в пятьдесят пять лет выглядел так, словно его уже сама смерть боится. А поскольку самого Абулафию невозможно было заставить вернуться в Танжер и забрать дочь, Бен-Атар начал подумывать, не поступить ли ему наоборот, то бишь доставить девочку к ее отцу собственноручно и без предварительного предупреждения.

И вот так, за десять лет до наступления христианского тысячелетия, Бен-Атар и Абу-Лутфи вышли в свое первое плавание из Танжера в Барселонский залив. И хотя с тех пор они повторяли этот маршрут каждое лето, из года в год наращивая количество лодок с товарами, память о том первом плавании глубоко и надолго врезалась в сердце Бен-Атара. И не только из-за девственной новизны этого путешествия, во время которого ему впервые привелось в такой близости созерцать, как, сменяя друг друга в молчаливой борьбе, утверждаются во власти над медленно проплывающим мимо побережьем различные силы природы — то солнце в небесах, то луна и звезды в ночных просторах, то морские ветры и волны. Нет, — главным образом ему запомнилось тогдашнее чувство близости к плывшим вместе с ним людям и прежде всего — к этому странному, пораженному немотою, заговоренному ребенку. Хотя девочку и привязали шнуром к сопровождавшей ее старой няньке, но шнур не был особенно коротким и потому не мешал ей то и дело подползать к Бен-Атару и тянуться маленькими пальчиками к его глазам. Именно тогда, в том первом, долгом и медленном плавании, с рулонами тканей, шкурами и кувшинами с маслом на борту, под звуки надоедливой болтовни бестолкового барселонского еврея, взявшегося доставить их к нужному месту, между Бен-Атаром и маленькой дочерью Абулафии возникла такая тесная близость, что временами он даже позволял немой крошке свернуться у себя на коленях и подолгу лежать там, поглядывая на исмаилитских матросов, которые в полдневную жару стаскивали с себя всю одежду и стояли на носу лодки в чем мать родила. И порой, когда они останавливались по пути в одном из безлюдных береговых заливов и в последнем свете вечерних сумерек он видел, как девочка медленно ковыляет вдоль пустынного песчаного берега, ему всегда вспоминалась ее погибшая мать, потому что она каким-то непонятным образом, вопреки всему, сумела передать этому порченому ребенку частицу своей ослепительной красоты. Мягкую линию щеки, какой-то нежный оттенок, изящество изваянного бедра. Да, в той первой поездке Бен-Атар так часто, и даже с каким-то чувством собственной вины, вспоминал покончившую с собой жену Абулафии, что в одну из этих ночей на берегу она вдруг сама ворвалась в его сон острым и страстным желанием.

Как выяснилось, не зря он позднее, при встрече с Абулафией под Барселоной, изо всех сил старался не обронить из уст ни упоминания, ни даже тени намека на этот непристойный сон — именно поэтому их встреча оказалась такой волнующей и дружественно-любовной и началась с того, что все трое не смогли сдержать счастливых слез. Да, все трое. Абу-Лутфи разрыдался первым, как только увидел своего давнего приятеля, который уже ждал их — в черном, с иголочки, христианском одеянии, отросшие кудри до плеч — у входа в старинное римское подворье на Еврейском холме, куда доставил танжерских путешественников болтливый еврей из Барселоны. Рыдания огромного исмаилита были так неожиданны, что Абулафия невольно последовал его примеру, да и у самого Бен-Атара тоже перехватило горло, но все же не настолько, чтобы он забыл о своем главном долге — вернуть порченую девочку под опеку ее родного отца. Он подал условленный знак, и рослая исмаилитская нянька, стоявшая в нескольких шагах позади, высвободила прятавшуюся в ее юбках девочку и поднесла на руках к Абулафии, который поначалу испуганно вскрикнул при виде странной птицы, так внезапно вспорхнувшей перед его лицом, но тут же, с болью закрыв глаза, прижал маленькую дочь к груди с таким жаром и силою, будто лишь сейчас осознал, что и по ней тосковала душа его в горестном своем одиночестве. Впрочем, уже на следующий день, в ходе разговоров о новых товарах и обменных курсах, о надеждах продавцов и капризах покупателей, Бен-Атар понял, что Абулафия думает, будто девочку привезли к нему только повидаться, после чего она снова вернется в свой танжерский дом. Поэтому он вынужден был деликатно, но вполне решительно напомнить ему о его отцовских обязанностях, подкрепив свои слова стихами Торы, которые подобрал и выписал для него на этот случай мудрый дядя Бен-Гиат. Абулафия молча выслушал его, прочел святые стихи, задумчиво покачал головой и, по некотором размышлении, согласился с решением вернуть ему дочь окончательно. Кто знает, было это согласие продиктовано одним лишь чувством родительского долга или также тем, что Бен-Атар надумал повысить его из рядового торгового посланца в компаньоны, пообещав определенную долю от всей добываемой им выручки? В любом случае не приходилось сомневаться, что свою роль здесь сыграла также готовность старой исмаилитки присоединиться к вдовцу, чтобы присматривать за ребенком в его тулузском доме, пока Абулафия не найдет ей подходящую замену.

Заодно это обеспечило и предлог для новой встречи, потому что Бен-Атар и Абу-Лутфи обещали исмаилитке, что сами приедут за ней на следующее лето, чтобы забрать ее обратно в Магриб. За этим их обещанием стояли, разумеется, также воодушевление и удовольствие, вызванные состоявшейся встречей. Ведь до сих пор их торговля велась с помощью случайных посредников, сомнительных слухов да писем, часть которых обычно пропадала по дороге, но теперь, после двух лет нового и вдохновляющего опыта Абулафии, Бен-Атар понял, что ничто не может заменить живое льющееся слово молодого компаньона, повествующее о приключениях каждого рулона цветной ткани, каждого мешка с пряностями или инкрустированного кинжала, с которых начинается драма торгового обмена, извивающаяся, подобно петляющей змее, пока не достигнет своей конечной цели, каковой являются твердая золотая или серебряная монета либо увесистый драгоценный камень. Никакой упорядоченный отчет самого верного и вдумчивого посредника не может заменить обстоятельного и спокойного разговора лицом к лицу с самим торговым агентом, из рассказов которого, как птенцы из скорлупы, вылупляются тончайшие наблюдения, оценки и выводы, позволяющие купцу из Танжера наглядно убедиться, что вот-вот грядут большие перемены и что нищая, невежественная христианская душа, прячущаяся за Пиренеями, уже сейчас не прочь завязать связи с Востоком и Югом посредством их шкур, тканей и посуды. А поскольку ко всем этим практическим соображениям добавлялась также понятная радость от встречи родственников и друзей в таком приятном месте, над голубизной Барселонского залива, после недели спокойного, легкого плавания, то отныне, когда дядя и племянник стали к тому же компаньонами, пусть пока еще и не вполне равными друг другу, можно было смело надеяться, что такие летние встречи представителей малой, но древней религии на границе между двумя могучими, неустанно силящимися поглотить друг друга мировыми верами станут теперь постоянным обычаем.

Однако на обратном пути из Барселоны в Танжер, в той же лодке, но уже освободившейся от товаров, на Бен-Атара напал мучительный страх. Он вдруг почувствовал себя голым и беззащитным. Ему недоставало компании тюков с тканями и мешков с пряностями, что раньше грели ему душу и вселяли то ощущение безопасности, которое было особенно необходимо сейчас, когда его пояс и карманы были набиты монетами и драгоценными камнями, доставленными Абулафией из Прованса. Правда, с ним в лодке был Абу-Лутфи, но Бен-Атару почему-то с первой же минуты показалось, что его старинный помощник выглядит недовольным и угрюмым и все время шепчется с двумя матросами-исмаилитами, а тех на обратном пути будто какой-то религиозный зуд охватил, и, вместо того, чтобы, как раньше, танцевать голышом на носу лодки, они теперь по пять раз на день падали ниц и молились своему Аллаху. Неудивительно, что Бен-Атару недоставало теперь присутствия в лодке хотя бы того бестолкового еврея, который доставил их под Барселону, — он уже забыл, какой докучливой была его болтовня. В своем новом одиночестве он тосковал даже по крошечной порченой девочке, и у него щемило сердце, когда он вспоминал, как она ползала по лодке, привязанная шнуром, и умильно заглядывала ему в глаза. Сейчас ему представлялось, что, если бы она снова лежала у него на коленях, матросы-исмаилиты и помыслить бы не посмели напасть на него во сне, украсть его деньги, а самого выбросить в море. Но девочка давно уже была за Пиренеями, и Бен-Атару ничего иного не оставалось, кроме как потребовать от матросов вести лодку как можно ближе к берегу — в надежде, что там сыщется какой-нибудь человек, который согласится быть свидетелем, если им вздумается замыслить против него какое-то зло. Однако матросы решительно воспротивились его приказу, якобы из опасения сесть на мель, а верный Абу-Лутфи не только отказался помочь компаньону в этом споре, но даже сердито принялся ему возражать. Уж не удалось ли исмаилиту понять тот, происходивший на иврите, разговор, во время которого Бен-Атар повысил Абулафию до звания компаньона, меж тем как сам Абу-Лутфи должен был теперь довольствоваться одними остатками? Страх Бен-Атара всё возрастал, и с наступлением темноты он уже начал раскаиваться во всей этой затее с поездкой. Скорчившись и пряча кинжал в полах халата, сидел он на корме лодки и изо всех сил заставлял себя держать глаза открытыми, ожидая нападения матросов.

Абу-Лутфи чувствовал, что на его еврейского хозяина напал какой-то страх, но не предпринимал ничего, что могло бы этот страх поскорее развеять. Нет, исмаилиту не удалось понять те ивритские слова, что были произнесены у костра возле старого римского подворья, но тонкое чутье подсказало ему, что если хозяин страшится не только матросов, но и его самого, значит, чует, что в чем-то перед ним виноват, — и потому поутру, когда Бен-Атар, проведя бессонную ночь, позвал его, чтобы вручить, в награду за труды, большую золотую монету, Абу-Лутфи отказался ее принять, рассудив, что она явно не стоит прощения за эту неясную хозяйскую вину. Отказ старинного помощника потряс Бен-Атара, и он окончательно уверился, что в минуту опасности Абу-Лутфи бросит его на произвол судьбы. Вот почему, когда после второй бессонной ночи он понял, что силы его уже на исходе, он решил и Абу-Лутфи тоже повысить в звании до компаньона, дабы отныне франкское золото и серебро стали для исмаилита так же дороги, как зеница его собственного ока.

Но несмотря на то что в ходе этого путешествия Бен-Атар приобрел, таким образом, сразу двух компаньонов, с которыми ему отныне предстояло делиться своими доходами, у него не было ощущения, будто он возвращается в Танжер, потерпев ущерб и убыток. Напротив он чувствовал, что его дело только приумножилось и укрепилось. И к тому времени, как их парусная лодка прошла через теснины Гибралтаровых Столпов и к тихой спокойной голубизне Средиземноморья начала понемногу прибавляться коварная сонная зелень великого океана, лижущего стены быстро приближавшегося Танжера, он уже вполне уверился, что отныне простер длинную, мощную руку к далекому северному горизонту, ибо теперь его новый северный компаньон, судя по уверенности и серьезности, которые излучал Абулафия, будет энергично вдохновлять его нового южного компаньона, а новый южный компаньон — столь же энергично соблазнять нового северного, тогда как он сам, хозяин всего дела, оставаясь на прежнем месте и распространив свое покровительство на них обоих, будет разумно дергать за вожжи и получать свою долю прибылей. Позади за лодкой еще дрожат в струях нагретого воздуха очертания огромного Гибралтарского утеса, похожего на исполинскую рыжеватую статую, но все вокруг уже заливает золотой полуденный африканский свет, согревая своим блаженным теплом белеющие стены Танжера. И вот уже их окружают танжерские лодки, и рыбаки, узнав пассажиров, радостно приветствуют людей, вернувшихся с миром из далекого путешествия. И, ступив на твердую сушу, Бен-Атар первым делом целует песок и благодарит Создателя за то, что Он благополучно вернул его домой, но затем, вместо того, чтобы прямиком направиться домой, передает свои вещи одному из молодых парней, приказывая ему побыстрее известить жену и слуг, что нужно приготовить праздничную трапезу в честь возвращения хозяина, а сам почему-то направляется, словно его ноги туда влекут, к опустевшему жилищу Абулафии, в котором теперь уже не осталось ни единого следа его прежних жильцов. И когда он достает из кармана ключ, и отпирает железную дверь этого осиротевшего дома, и проходит внутрь, ему вдруг приходит в голову, что, возможно, в это самое мгновенье там, на далеком севере, Абулафия, в своем черном одеянии, вводит заговоренную, порченую девочку и ее рослую исмаилитскую няньку в свой мрачный и темный дом в Тулузе, наверняка окруженный жуткими крестами, и ему становится жалко их всех, потому что дом, где сейчас стоит он сам, весь залит теплом и солнцем, и его каменные полы ослепительно чисты, лишь в углу лежат свернутые постельные принадлежности и одежда старой няньки, которая, уезжая, не знала, что уже никогда сюда не вернется. И только от девочки не осталось ничего, как будто она вообще никогда не рождалась.

Бен-Атар проходит по комнатам и заглядывает под арки маленького внутреннего дворика. Цветы там по большей части увяли, потому что некому было их поливать. Ему вновь припоминается покончившая с собой жена Абулафии и ее крошечный ребенок, который когда-то издавал здесь свои странные плаксивые стоны. Абулафия при расставании доверил ему продать этот дом, над которым нависли беды и проклятья, но Бен-Атару вдруг становится жаль расставаться с этим жилищем, каждый уголок которого в этот дивный летний час источает одно лишь сладостное очарование. Он трогает мешочки с золотом и серебром, висящие на его чреслах под халатом, прикидывая, что можно сделать с такими большими деньгами. И вдруг ему приходит в голову не продавать этот дом чужим людям, а купить его для себя. Но зачем ему еще один дом, к тому же слишком красивый, чтобы превращать его в склад для тех новых товаров, которые Абу-Лутфи в следующем году привезет с юга? Может, одолжить его знаменитому дяде в качестве места встречи для его учеников, чтобы это зачлось ему, Бен-Атару, как доброе дело, мицва? Увы — он давно уже знает, что старый Бен-Гиат затрудняется собрать даже десять взрослых евреев, тот миньян, что необходим для богослужения, — где уж ему найти столько учеников, чтобы наполнить еще один бейт-мидраш! И вот так, стоя в задумчивом одиночестве и тишине посреди этого дворика, залитого нежным светом уходящего лета, глядя на маленький фонтан, тихо журчащий перед ним, он вдруг ощущает, как все страхи и страстные сны завершенного только что путешествия начинают исподволь перерастать в его душе в новое, томительное желание: а почему бы ему не взять себе еще одну жену и не поселить ее в этом доме? По правде говоря, мысль о второй жене время от времени возникала в его уме и раньше, и иногда он даже представлял ту или иную женщину, которую мимолетно примечал или знал по слухам. Но сейчас он вдруг чувствует, что решение уже созрело. Богатство его, судя по всему, будет и далее расти, сам он в расцвете сил, а его единственная жена в последнее время, что ни говори, немного ослабела. И потом, ведь некоторые из его родственников и друзей-евреев, а также знакомых мусульман давно уже имеют двух, а то и трех жен, и зачастую — даже в одном и том же доме. Он уже достиг тридцати пяти, и если ему, с Божьей помощью, удастся превзойти возраст покойного отца, умершего в сорок, то перед ним еще лет десять жизни, если не больше, — самый подходящий момент, чтобы раздвинуть горизонты своей судьбы. А когда придет назначенный день и сыновья всех его жен соберутся вокруг его смертного ложа, ему будет легче расставаться с ними, потому что собранное за эти годы богатство позволит щедро и по справедливости наградить каждого из них. Эта новая и неожиданная мысль так захватывает его сердце, что, закрыв за собой дверь, он не сразу торопится домой, а еще заходит по дороге в синагогу дяди Бен-Гиата, который, увидев его, прерывает свою трапезу с учениками, чтобы достойно принять племянника. Склонив голову, Бен-Атар смиренно целует руку великого дяди, чтобы получить от него благословение, и уже собирается было вынуть из кармана несколько медяков на нужды бедных ешиботников, окружающих стол учителя, но внезапно передумывает, решив прежде всего поведать Бен-Гиату о проросшем в его сердце новом намерении и уже потом, в зависимости от суждения мудреца, определить величину достойного пожертвования. Бен-Гиат приветливо выслушивает его речь, одобрительно качает головой и спрашивает лишь, говорил ли уже Бен-Атар с первой женой относительно возможной второй. И, услышав, что нет, тут же вызывается сам поговорить с нею и получить ее согласие на его второй брак, передав ей эту новость таким образом, чтобы сообщение выглядело не как приказ, а как приглашение совершить похвальный поступок. Кто знает, может быть, она даже надумает помочь мужу в выборе подходящей жены, и тогда это будет двойной радостью для них для всех — и для самого Абулафии тоже.

Глава четвертая

Медленно разгорается заря, разгоняя последние клочья тумана, а с нею все шире расступаются перед чужеземцами просторы Европы, удивляя глаз неожиданно пышной зеленью, покрывающей пологие берега, среди которых лениво струятся к океану речные воды. Незнакомые маленькие птички с пестрыми крылышками наполняют окрестный воздух неумолчным щебетом и воркованьем, словно только и ждали появления этого странного пузатого корабля. И по мере того как прибывает радостный утренний свет, всё то, что ночью казалось пугающим и смутным, постепенно становится миролюбивым и ясным. Пламя, с таким грозным упрямством пылавшее всю ночь на берегу, превращается в нежные завитки сероватого дыма, а силуэт загадочной гигантской птицы, что пластался в ночной темноте над океаном, оборачивается останками затонувшего судна, лежащего здесь, видать, уже многие годы, судя по густому колыханию водорослей, что растут из его деревянного брюха. Капитан Абд эль-Шафи старается обогнуть это коварное место, чтобы ненароком не наткнуться на скрытые под водой обломки, однако сердце так и влечет его подойти поближе, потому что он даже издали, зорким своим моряцким глазом, давно уже разглядел на полусгнивших бортах встрепенувшие его душу приметы великолепной деревянной резьбы, некогда украшавшей пиратские суда свирепых викингов. Бывалый капитан и без того не сомневался, что отыскал искомый залив, но сейчас вид этих позеленевших от дряхлости обломков, этого живого свидетельства давних времен, добавляет к его уверенности сладость окончательного и зримого подтверждения правильности выбранного им, еще в Магрибе, маршрута. Он даже подумывает, не известить ли об этом еврейского хозяина, но ему боязно потревожить своим криком тень пленного прадеда-пирата и упоминанием о нем нарушить доверие, завоеванное за время пути у тех двух женщин, что тихо и задумчиво сидят сейчас, после минувшей ночи двойной любви, на старом капитанском мостике, то искоса поглядывая друг на друга, то с живым любопытством обращая взор к медленно наплывающему на корабль незнакомому берегу.

И вот наконец брюхатая громада магрибского судна беспрепятственно и спокойно проходит устье реки и вступает в ее узкое русло, и в сердцах пассажиров и матросов начинает расти и шириться ощущение праздника и торжества. А тем временем в темных глубинах корабельного трюма тоже воцаряются тишина и покой — замирает последнее побрякивание маленьких медных колокольчиков, и укрывшийся в темноте молодой невольник, устав от ночных метаний, погружается наконец в беспамятство глубокого сна, свернувшись, точно черный спрут, среди громоздящихся вокруг кувшинов с маслом, мешков с пряностями и кип овечьей шерсти, рядом с двумя верблюжатами, которые с беспокойством глядят на своего любимца. Его черная грудь то вздымается, то опадает, и весь он напоминает сейчас собою скрытое в ребристой клетке трюма устало пульсирующее сердце этого старого мусульманского сторожевого судна. А меж тем само это судно, приплывшее из неоглядной магрибской дали, медленно вершит свой путь вверх по реке, устремляясь в самое сердце христианских земель. И даже капитан Абд эль-Шафи, который все последние дни с тревогой гадал, не слишком ли сильным окажется встречное течение Сены, изумлен сейчас непривычно мягкой, поистине летней кротостью речного потока и нежданной щедростью дующего им в затылок северо-западного ветра, словно пытающегося доказать ему доброту своих намерений ласковостью прикосновений к его обнаженной спине. И со странной завистью бывалого моряка он размышляет, что коли уж эти невежественные христиане способны по собственной воле и разумению уравновешивать друг с другом встречные силы течения и ветра, тем самым облегчая путь кораблям, плывущим вверх по их рекам, значит, невзирая на их нелепую веру в божественность какого-то исчезнувшего из могилы человека, есть у них и некоторое преимущество перед мусульманами, которые всегда и во всем покорно подчиняются приговору судьбы и предначертаниям рока. Впрочем, невзирая на надежду, которую вселяет в душу капитана этот ласковый попутный северо-западный ветер, беспокойство все же не оставляет бывалого моряка, ибо ему никогда еще не доводилось вести столь широкий в бортах корабль по такому узкому водному проходу. И к тому же обильные возлияния минувшей ночи стискивают сейчас его голову железными обручами, а каждый из выпитых накануне без числа и счета кубков бордосского вина отдается в мозгу болезненным уколом, и ему так не хочется ни говорить, ни тем более кричать, чтобы лишний раз не напрягаться, что он, поразмыслив, решает, что будет отныне командовать своим кораблем совершенно молча, и с этой целью велит матросам привязать его к мачте на такой высоте, где он мог бы чутким своим телом, по одному лишь давлению паруса на спину, определять точное направление воздушных потоков, а зорким моряцким взглядом выбирать безопасную удаленность корабля от обоих берегов. Для того же, чтобы, вознесясь чрезмерно ввысь, и вовсе не утратить всякую связь с командой, он велит матросам запрячься в веревочную сбрую, дабы он мог передавать им сверху свои указания осторожными, легкими подергиваниями поводьев, как если бы вел по реке не морской корабль, а огромный сухопутный фургон со спрятанными внутри лошадьми. И вот так, в мягкой утренней тишине и безмолвии, судно благополучно проходит все пять первых излучин петлистой реки.

Поделиться с друзьями: