Путешествие на край тысячелетия
Шрифт:
Но хотя благодаря всему этому три компаньона быстро богатели — а может, именно по этой причине, — Бен-Атара по-прежнему продолжало весьма огорчать одиночество любимого племянника, и он не терял упрямой надежды когда-нибудь различить наконец в потоке его шумных рассказов и планов тихий приближающийся шелест женского платья. Вот почему всякий раз с наступлением Девятого ава, когда компаньон Абу-Лутфи, упрятав свой леопардовый кошелек меж ног и скрыв лицо от тех, кто замышлял против него злое, вставал на колени и смиренно склонялся в сторону Мекки, как бы повторяя за поэтом, только безо всякого чувства печали или вины: «Сердце мое на Востоке, хотя сам я — на Западе», — а затем вскакивал на коня и исчезал в сумеречном свете, направляясь по длинной, вьющейся среди гор тропе в сторону Гранады и оставляя еврейских компаньонов наедине, Бен-Атар принимался снова и снова, осторожно и ненавязчиво, на языке, сплетенном из двуязычных нитей арабского и иврита, рисовать любимому племяннику, в какую страшную пустыню одиночества он загоняет себя своим упрямым вдовством. Но в пятую их встречу, летом 4755 года от сотворения мира по еврейскому счету, он же 385 год Хиджры у мусульман и пятый — до тысячелетия у поклонников креста, в начале ночи, когда Абу-Лутфи давно исчез в темноте, а оплакивание разрушенного Храма уже дважды смягчило и усладило души двух сидящих у входа в пещеру евреев, когда угасло наконец пламя пылавшего у их ног костра и только подернутая пеплом горстка благоухавшей осенней соломой горячей золы еще багровела во тьме, точно одинокий глаз циклопа, Абулафия, положив голову на шершавый валун с постеленным на него платком, с наслаждением вытянув ноги и поглаживая спрятанный под одеждой кошелек с платой за труды минувшего года, устремил взор в бескрайнее ночное небо, сверкавшее несметными искрами звезд, и снова заговорил о Париже — но на сей раз уже не просто как о городе, куда он еще не добрался, а как о месте, где живет «некая женщина».
И тут выяснилось, что не впустую, нет, не впустую оказались настояния старой исмаилитской няньки, которая в наивной простоте своей требовала, чтобы Абулафия перебрался на еврейскую улицу, поближе к тем, к кому он принадлежит по происхождению и вере. Ведь только там, на еврейской улице Тулузы, ему удалось разузнать и разведать, как добраться до других таких же еврейских улиц — в Туре и в Лиможе, в Ангулеме и в Орлеане, в Шартре и, быть может, даже в Париже. И хотя, — говоря по правде, не всегда это были улицы, стоившие такого высокого звания, а зачастую, — просто маленькие, короткие переулки, а то и всего-то пара-другая домов или даже один-единственный домишко или, того хуже, лишь одна-единственная комнатка, в которой жил какой-нибудь одинокий еврей, но постепенно глаза Абулафии научились различать окружавшие его земли не по одним только их правителям, всем этим королям, да графам, да принцам, которые в них правили и царили, но еще и по тем многочисленным местам, где рассеяны были его единоверцы-евреи.
И мало-помалу Абулафию потянуло назад к своему роду-племени, к людям, которых он в первые годы чурался, обуреваемый страхом, что, увидев молодого еврея, они тут же захотят его сосватать и тем самым помешают ему осуществить пылкую мечту о возвращении в родной город. И постепенно он понял, что то была именно мечта, а не серьезное намерение, а потому ей не грозят никакие препятствия, даже в виде сватовства, ибо всякая мечта по самой своей природе находится целиком во власти мечтающего. И когда он перебрался наконец на еврейскую улицу в Тулузе и увидел, что там попадаются не только люди, которые могут переброситься одним-двумя арабскими словами со старой нянькой, но и такие, что готовы улыбнуться порченой девочке и даже погладить ее по голове, сердце его окончательно смягчилось, и теперь, возвращаясь из своих торговых странствий, он, случалось, присоединялся к их молитвенному миньяну, и не только для того, чтобы с растревоженным, мучительно колотящимся сердцем прочесть поминальную молитву по покойной жене, но и затем, чтобы расспросить помолившихся евреев о новых путях-дорогах на север. Ведь евреи, даже те, которые никогда в жизни не выходили за стены своего города, всегда знают что-нибудь о других евреях в разных других местах, как они всегда знают что-то такое о неевреях, чего те еще сами о себе не знают, например, что ближе к тысячному году поклонники креста будут всё больше тянуться к большим и малым вещицам, доставленным из далеких пустынных краев, потому что именно такими вещами наверняка пользовались их Иешуа и его ученики тысячу лет назад в Святой Земле, а ведь всякий истинно верующий христианин более всего на свете жаждет окружить Сына Божьего и его учеников, когда они наконец снова спустятся с неба, знакомым им земным, домашним теплом. И теперь Абулафия, тоже научившийся провидеть будущее, держал путь не так, как бывало, из Тулузы в Лимож или Бурж, а иначе — от одного еврея к другому, и каждый из них не только подсказывал ему, какой новый товар может понадобиться вскоре христианам, но также советовал, каким способом можно повысить цену на старый. И в этих-то странствиях от одного еврейского подсказчика и советчика к другому он однажды заночевал на постоялом дворе под Орлеаном и там познакомился с некой женщиной по имени Эстер-Минна, из семьи Левинас, бездетной вдовой одного ученого еврея. Еврей этот умер за несколько лет до этого в Вормсе, по-еврейски Вормайса, маленьком городе близ Рейна, что в Ашкеназе, а ее саму, после смерти мужа, пригласил к себе младший брат, господин Иехиэль Левинас, торговец золотыми украшениями и драгоценными камнями, чтобы она пожила у него в Париже, где ей было бы легче коротать свое одиночество и где она, женщина острого ума, могла бы заодно помогать ему время от времени в тех тайных торговых делах, которые он постоянно вел в окрестных городках и селеньях.
И, похоже, не одно лишь то, что она была вдовой и бездетной, как и не только то, что она впервые предстала перед ним в несколько вольной обстановке придорожной харчевни, но прежде всего то, что она была почти на десять лет его старше, оказалось причиной, почему Абулафия с такой легкостью завел с ней откровенную, продолжительную беседу, которая в конце концов привела их к столь глубокой связи, на какую, ему казалось, он уже не был способен. Да, именно так, из простого обмена случайными и пустыми фразами в сумеречном вечернем свете перед молитвой, предшествующей последней трапезе угасающего дня, из несерьезного разговора, начало которому было положено попытками этой изящной, державшейся с достоинством немолодой женщины, вдовы выдающегося талмудиста, украсить свою речь то словом или фразой на святом языке, которому научил ее покойный супруг, то весьма тонкими коммерческими соображениями, которые она высказывала по тому или иному поводу, стала развертываться и расти их затянувшаяся до самой полуночи беседа. Хоть и вполне допустимая по еврейскому закону беседа, учитывая вдовство обоих ее участников, к тому же совсем еще не знакомых друг с другом, но, несмотря на это, все же содержавшая в себе некую неуловимую двусмысленность и вольность. И поэтому в ту минуту, когда крест колокольни уперся в бледное тело луны, напоминавшее дырявый срез одного из тех огромных сыров, которыми славились окрестные села, и медленно задвинул этот оранжевый лунный сыр за здание церкви, так что в комнатке, где сидели беседующие, стало совсем темно, Абулафия уже чувствовал, что по всему его телу разливается странное и приятное тепло, ибо впервые за долгие годы ему встретился человек, который понял всю серьезность и важность давней истории его боли и обиды и с явной симпатией отнесся к тем мечтам о мести, что всё еще пылали в его душе, но при этом решительно отверг малейшую мысль, предположение или хотя бы намек, будто на его девочку могли быть наведены сглаз, ворожба или злые волшебные чары.
Не ворожба и не чары? Так что же тогда?! — удивился Бен-Атар, но тут уже сам Абулафия не знал, что ему ответить. В эту минуту он мог лишь поведать дяде о том чувстве восторга и благодарности, которое овладело им к концу той судьбоносной беседы. Наконец-то нашелся человек, способный вселить покой в мою душу, думал он тогда про себя, вдыхая незнакомый запах ее духов, который к концу ночи стал уже казаться ему не только привычным, но и приятным, и так старательно следил за ее губами, словно младенец, читающий по материнским губам, и так тщился уловить точное значение тех слов, которые эта худенькая маленькая женщина произносила на языке франков, впрочем, достаточно медленно и отчетливо, перемежая эти свои слова ивритскими фразами из библейских историй или рассказов мудрецов, что постепенно ее смутно различимый в темноте облик утрачивал в его глазах свою женственность — но не в том, разумеется, смысле, будто эта женщина обретала приметы мужчины, а в том, что сквозь эту женственность перед ним всё более и более проступала та первозданная, фундаментальная человеческая суть, которая является истинным источником всякого подлинного чувственного влечения.
Но именно потому, что Абулафия сам был крайне увлечен и возбужден этим разговором, он даже и предположить не мог, что и она — эта спокойная, рассудительная женщина, которая с такой тонкой мудростью, словно бы всего-то и надо было, что надавить худеньким белым пальцем, извлекла из его души гнойник той мстительной ненависти, — что и она тоже, со своей стороны, потянулась к сидевшему напротив нее молодому мужчине, да потянулась так, что, быть может, тот огонь, который он уже ощущал в эту ночную минуту во всем своем теле, порожден был не только содержанием ее разумных речей, но также и тем телесным теплом, которое начинает излучать всякая женщина, когда загорается от искры собственного желания. Всего три или четыре раза за все десять лет ее вдовства госпожу Эстер-Минну из Вормайсы охватывала такая внезапная тяга к мужчине, но раньше ей всегда удавалось с легкостью подавить это чувство — возможно, еще и потому, что мужчины, которыми она до сих пор увлекалась, в конце концов оказывались не только людьми высокопоставленными, но и, увы, законно женатыми — и теперь она сама была удивлена молодостью человека, который пробудил в ней такой сильный чувственный интерес. Казалось, будто вспыхнувшая в ней ныне страсть была не просто телесным влечением к этому незнакомому молодому мужчине, но и душевной тоской по всем тем детям, которых она так и не сумела родить и которые сейчас будто сами собой вырвались в мир живых и воплотились в образе этого юного, смуглого и курчавого южного еврея, и его кочевая жизнь вдруг показалась ей в этот вечер, в колыхании движущихся по комнате теней, отбрасываемых мерцающими свечами, какой-то необыкновенно веселой, волнующей и влекущей.
По правде сказать, за последние годы Абулафия привык к беглым любовным связям, причем по большей части — с нееврейскими женщинами, которые отдавались ему на постоялых дворах или в рыночных тавернах, а порой даже прямо в дороге. Хоть он и был родом с магрибского Юга, эти женщины улавливали в его печальном лице также какой-то аромат Востока, а ведь именно на Востоке, как они хорошо помнили, претерпел свои смертные страдания их возлюбленный Божий Сын. К тому же, несмотря на то, что сам Абулафия в течение всех тех лет, что он провел в христианской Европе, пытался, из соображений безопасности, подражать обычаям тех мест, где он торговал, неистребимые следы иноземного происхождения по-прежнему угадывались в том, как он одевался, как укладывал кудри, как подстригал бороду или выбирал цвета своих одежд, даже в его манере застегивать свой кафтан. А поскольку богатая одежда и характер поклажи тотчас выдавали в нем также человека состоятельного, влечение женщин к нему необыкновенно усиливалось. Однако до сих пор все его связи были беглыми и короткими, потому что Абулафия тщательно старался своевременно их обрывать, дабы не разжигать вокруг себя излишний огонь. Своевременно, но, конечно, не раньше, чем ему удавалось продать им свой товар, который даже эти влюбленные в него женщины прежде и в мыслях не имели купить. И таким вот образом во многих домах Прованса и Аквитании со временем скопилось изрядное множество мешков с пожелтевшими от времени пряностями, которых, пожалуй, с лихвой хватило бы не только для последней трапезы их прямых обладателей, но и для всех последних трапез всех наследников их наследников.
Но в ту зимнюю ночь в Орлеане, даже возбужденный умными вопросами и проницательными замечаниями превосходившей его годами женщины, Абулафия все-таки не решился бы еще назвать любовным увлечением тот явный и горячий интерес ко всем его делам и мыслям, который побуждал ее дотошно расспрашивать его обо всем, даже о его компаньонах. И обо мне? — шепотом, недоверчиво улыбнувшись, спросил Бен-Атар, не отрывая глаз от тлеющей в догоравшем костре головни, что искрилась мириадами крохотных светлячков, подобно той Вселенной, что искрилась над его головой мириадами созвездий. Да, оказывается, эта женщина интересовалась не только Бен-Атаром, но и его компаньоном Абу-Лутфи, и даже держателем постоялого двора Бенвенисти, и этими их регулярными летними встречами. И ее, например, удивляет, когда она слышит, в какой мере Абулафия и Абу-Лутфи доверяют Бен-Атару быть единоличным судьей при разделе прибыли минувшего года.
Таким вот образом, в канун великого дня Девятого ава, Бен-Атар впервые узнал о встрече Абулафии с некой новой, немолодой, но необыкновенно умной н проницательной женщиной, однако в тот день он еще никак не мог себе представить, что эта встреча окажется решающей и судьбоносной также и для него самого и что настанет день, когда ему придется подняться с места, купить старый, пузатый сторожевой корабль, до отказу нагрузить его товарами, которые до этого втуне пролежат два года на его складе, оторвать обеих своих жен от детей и жилищ и увлечь их за собою в утомительный и опасный путь, в далекое путешествие из Северной Африки в самое сердце христианской Европы, в компании своего исмаилитского компаньона и красноречивого севильского рава, нанятого, дабы противопоставить свою андалусскую ученость ашкеназскому уму этой новой женщины. Ибо в ту их встречу, отстоявшую всего лишь на пять лет от устрашающего тысячного года, в тот ночной час, когда Бен-Атар слушал рассказ Абулафии о встрече с госпожой Эстер-Минной, его поначалу куда больше заинтересовали ее замечания и вопросы, нежели ее внешний облик и женские достоинства. Однако с той минуты, как он безошибочно распознал тот особый восторг, что так и звенел в речах молодого компаньона, и увидел, что тот и не пытается скрыть свою готовность принять приглашение новой женщины погостить в доме ее брата в Париже, удивленный Бен-Атар заинтересовался также и ее внешним видом, и в ответ на его расспросы племянник с жаром поведал ему, что его новая знакомая — невысокая, изящная особа, имеющая привычку забирать волосы назад и стягивать их под черным чепцом — быть может, с нарочитой целью подчеркнуть тонкость своего вдумчивого худого лица и необычность светло-бирюзовых глаз.
Светлых глаз? Как это? — удивился Бен-Атар. И когда Абулафия с предельной точностью описал ему сочетание голубовато-изумрудного цвета ее глаз с соломенным цветом волос, напыщенно сравнив это сочетание с зеленью океанских волн, лижущих золотистый песок североафриканского побережья, в душе Бен-Атара чуть дрогнуло что-то, потому что напыщенные эти слова окончательно убедили его в любви Абулафии к этой новой женщине, а вдобавок заставили вдруг впервые осознать, что на свете могут существовать и такие евреи, даже самые отдаленные предки которых никогда не жили в Земле Израиля.
И кто знает, не был ли его жадный интерес к этим странным евреям, крови которых, видимо, коснулось когда-то семя свирепых светлоглазых викингов или, может быть, саксов, — не был ли этот его интерес в действительности еще одной, добавочной, подсознательной причиной нынешнего путешествия — того долгого пути, что сейчас, с момента их утреннего вступления в речные воды, вдруг окрасился какой-то неожиданной и особенной сладостью. Ибо эта франкская река так ласково и нежно обняла пришедший из далекого Магриба корабль и так понесла его, качая, на своей груди, как только любящая мать может нести, качая, своего ребенка. Верно, то был разгар лета, когда реки мелеют, и поэтому трудно было с уверенностью сказать, какова здесь глубина и не грозит ли днищу судна какая-нибудь скрытая опасность, но прозрачные теплые дали так и дышали приветливостью и надеждой, и уже с рассвета, несмотря на многочисленные повороты реки, они незаметно покрыли изрядное расстояние, а вечер меж тем все медлил и медлил в постепенно сходящей на нет, бледнеющей багровости заката. На их родине ночь наступала стремительно и внезапно, а здесь заход солнца всё запаздывал и длился, и сумеречный свет куда дольше сражался за жизнь. Бывалый капитан Абд эль-Шафи уже недели две назад приметил это постепенное удлинение сумерек, но в просторах моря медленное угасание солнечного света обычно волнует человека намного меньше, чем среди суши, на реке, где прибрежные заросли кладут красноватые блики на потемневшую речную воду. С самого утра привязанный к главной мачте, старый капитан, вопреки всем своим тревогам, наслаждался этим придуманным им, необычным способом кораблевождения, тонкие вожжи которого он то и дело дергал и натягивал сверху. И хотя, по мнению Бен-Атара и Абу-Лутфи, давно уже приспело время остановиться на ночлег, в душе капитана это наслаждение превышало все мыслимые страхи, и он продолжал вести корабль даже в темноте, полагаясь на зоркий взгляд маленького Эльбаза, который упорно оставался на верхушке мачты, чтобы оказаться первым, кто крикнет: «Руан!»