Путеводитель по театру и его задворкам
Шрифт:
– Вчера еще все было нормально, – бодро отрапортовал он и ушел уже окончательно.
Выбора у нас не было, и с матом и проклятиями мы поднимали вручную наш моток по нескольким лестничным пролетам, постоянно следя за тем, чтобы не разбить головы о низкие выступы или не нанести себе еще каких-нибудь травм.
Не меньшее запустение царило и в цеху, в котором пришлось нам в дальнейшем работать. Пыли здесь было не меньше, чем во всех остальных помещениях, только вот здесь нам приходилось ползать на коленях, прибивая ткань к полу, пользоваться местными инструментами и вообще как-то жить, иногда мы проводили здесь целый рабочий день, даже не заезжая к нам в театр. Я, не будучи брезгливым человеком, все же не мог привыкнуть к этой грязи и постоянно с каким-то остервенением мыл руки. Даже после того как я выходил из здания, меня не покидало чувство того, что я весь извалялся в этой вековой пыли. Было ощущение, что ты побывал на кладбище. Нам пришлось проработать там несколько недель, привозить и увозить мотки тканей, краски, кисти, линейки и другие принадлежности. Лифт иногда работал, но чаще всего мы вынуждены были носить все на себе пешком. Под конец мы спускались в самый глубокий подвал, чтобы иметь возможность погрузить готовые полотна в ожидавшую нас машину, и, когда мы выходили на яркий солнечный свет из темного, грязного подвала, мы чувствовали себя узниками, после долгих лет заточения выпущенными на свободу.
Когда закончилась эта эпопея с постоянными разъездами, наша бригада лишилась еще одного работника: на этот раз Валентин не выдержал и ушел на поиски новой, лучшей жизни, мы же с Женей остались, наивно надеясь обрести ее здесь.
– Ну и как, удалось обрести? – с ехидной улыбкой спросила М, – «Ищущий да обрящет» – ведь так?!
– Да, это верно, но только не в нашем случае! – ответил я.
Все было выпито, и пепельница была полна окурков. Я посмотрел на часы: 3:21. В баре было тихо. «She sends me blue valentines, all the way from Philadelphia», – приглушенно пел Том Уэйте, за стойкой сидел и клевал носом какой-то пожилой господин в костюме, когда он пришел, я не помню. Под высоким стулом, на котором он сидел, валялся его портфель, отделанный под крокодиловую кожу. Бармен стоял в дверях кухни и непринужденно болтал с официанткой. В зале оставалось еще человек пять. Одна парочка сидела через два столика от нас, парень спал, положив голову на колени своей спутнице; она курила, погрузившись в свои мысли. Ее свободная от сигареты рука машинально поглаживала парня по кудрявым волосам. Чуть дальше сидела компания из трех человек, они пили пиво и тихо, но с увлечением говорили о чем-то. Иногда до меня доносились обрывки фраз или отдельные слова их разговора. В последней долетевшей до меня фразе я услышал, и был приятно удивлен этому, знакомую фамилию – Набоков, но что конкретно о Набокове говорил молодой человек в очках, я так и не смог разобрать.
– Можно я посплю у тебя на коленях, а потом продолжу рассказ? – сказал я, кивая на соседний столик, за которым сидела парочка.
М. посмотрела на них, задержав взгляд на сидевшей девушке чуть дольше, чем было нужно для того, чтобы просто увидеть ее, и, повернувшись ко мне, ответила с явной издевкой:
– Не в этот раз!
Чуть подумала и добавила:
– Да, впрочем, и ни в какой другой раз!
Я невинно улыбнулся. Шутка не удалась, хотя она вообще плохо воспринимала подобный юмор, всегда слишком жесткая, слишком уверенная в себе, а точнее, делавшая вид, что она уверена, чтобы еще больше загородиться от мира, еще больше подчеркнуть важность избранного ею пути. Это когда-то и стало причиной нашей размолвки, но теперь мне было наплевать на это, просто иногда чувства брали верх, и я злился на нее, но уже не как человек, который что-то чувствует или имеет какое-то отношение к ее судьбе, нет, но как сторонний наблюдатель, который знает о ней чуть больше, чем все остальные. Те воспоминания все еще живут и иногда дают о себе знать особенно сильно, так сильно, что хочется крикнуть так громко, чтобы она услышала, находясь за 700 километров от меня, все же услышала:
– Ты не та, за кого себя выдаешь! Перестань изображать и притворяться, покажи свое истинное лицо!
Но сейчас я был спокоен, меня ничего уже не связывало с ней. Да и к тому же она ничего и никогда не признавала, кроме собственной, придуманной ею самой правды. Убежденный в своей правде человек всегда будет отстаивать ее и видеть только ее – эту свою правду.
– Я просто пошутил, – сказал я и сразу же решил замять возникшую неловкость.
Утро еще было далеко, а на такси денег у меня все равно не было, и нужно было продолжать мой рассказ, от которого я порядком устал, но знал, что должен его закончить.
Лицо ее скривилось в попытке изобразить улыбку.
– Почему ты всегда такая напыщенно серьезная? Можно же хоть иногда расслабиться и не думать о том, что нужно спасать мир от захвативших его негодяев.
Лицо ее вспыхнуло, но она сдержалась от агрессии, мелькнувшей в ее глазах. Мне стало интересно, что будет дальше.
– Ты так ничего и не понял, – ответила М., и было слышно, как она заставляет себя говорить спокойно и взвешивает каждое слово, прежде чем произнести его. – Политика – это наше отношение к окружающему нас миру. А ты так и не смог увидеть ничего дальше собственного носа. Я тебе рекомендовала посмотреть на мир шире, чем ты всегда это делал, и не заключать его в рамки твоей идентичности.
Ну вот, опять началось. Мне не хотелось спорить, да, впрочем, с ней это было бесполезно. Я промолчал, она хотела сказать что-то еще, но я не давал повода, видимо, она рассчитывала на другую реакцию на ее слова.
Она всегда резко реагировала на любые шутки вообще, а в особенности на те, что задевали ее политические взгляды. Я помню, в то время, когда был сильно зависим от нее, я часто чувствовал себя неудобно, неловко и даже боялся, что сказанная мной невзначай фраза может ее сильно обидеть. Боялся неудачно пошутить или высказать свое мнение по вопросу, который был для нее крайне важен. Когда я уехал и впал в свою затяжную депрессию, помню, мне пришла мысль о том, что наши отношения очень хорошо напоминали мысли о браке одной из героинь Достоевского из романа «Бесы». Она представляла свои будущие семейные отношения как вечный страх какого-то огромного насекомого, которое всегда будет находиться в соседней комнате, и вся ее будущая жизнь с этим человеком будет подчинена этому животному, инфернальному, поглощающему весь остальной мир страху. Странно, что М. не любила Достоевского, она жила практически так же, как и его герои, в некоем ржавом и грязном мире «свинцовых мерзостей дикой русской жизни» [2] . Ну, и еще немного «достоевщины» – позже, уже трезво оценивая произошедшее со мной, я выявил еще одну параллель. Я был словно князь Мышкин, а она – М. – Аглая Ивановна Епанчина. Так все и было между нами.
2
М. Горький.
Мне необходимо было выпить, если я собирался закончить свой рассказ, причем выпить основательно.
– Нужно взять еще, – сказал я и встал.
Подхватив наши стаканы и полную окурков пепельницу, я неровной походкой направился к бару. Поставив все это на стойку, я посмотрел на мужчину с портфелем. Было видно, что он отчаянно борется со сном, но не было понятно, почему он не может попросить вызвать ему такси. Его внешний вид свидетельствовал о том, что он может себе это позволить. Или хотя бы не пересядет на диваны, которые сейчас пустовали. Завтра он будет мучиться похмельем и, скорее всего, пожалеет об этом вечере. Но, впрочем, мне было все равно, что там с ним происходит, и, отвернувшись от него, я позвал бармена, который все еще болтал с официанткой, которая хихикала и была явно веселее, чем следовало.
Обнаружив, что наличных денег мне явно не хватит, я воспользовался кредиткой, на которой я держал деньги на оплату обучения. Так или иначе, но что-то нужно было пить. Вернувшись к столику, я принес два стакана сидра; поставив их на стол, я отошел, давая место бармену. Он принес четыре шота «Егеря» и чистую пепельницу.
М. недоуменно посмотрела на меня.
– Зачем здесь пиво? – спросила она.
– Во-первых, это сидр – ответил я. – А во-вторых, мне необходимо выпить, причем выпить прилично, если ты хочешь, чтобы я продолжил рассказ.
– Хорошо, но я так много не смогу.
– Значит, я выпью больше, – с некоторым раздражением ответил я и поднял тонкую рюмку с темной жидкостью. – Давай хотя бы одну выпей со мной, я знаю, ты это любишь.
Она взяла одну из рюмок своими тонкими, слишком белыми пальцами, с ногтями, покрытыми черным лаком, и поднесла ее к краешку своего точеного носа. Уловив легкий аромат, она слегка улыбнулась.
– За что пьем? – спросила она.
– За то, чтобы я смог закончить свой рассказ, не потеряв самообладания, – сымпровизировал я и одним глотком осушил рюмку.
Травяной аромат ударил в ноздри, и тепло медленно начало расползаться по телу. Меня слегка передернуло от спиртовых паров, но это случилось оттого, что я уже давно ничего не ел.
М. выпила половину рюмки и, слегка наморщив нос, поставила рюмку на стол. В ее движениях появился прежний аристократизм, который был ей свойственен еще тогда, несколько лет назад. Эти ее манеры, бывшие у нее в крови, которые другие люди пытались привить себе искусственно, резко контрастировали с ее желанием быть ближе к народу и изживать пережитки прошлого.
К какому народу нужно быть ближе, мне никогда не было понятно. Тот народ, который я видел, живя в провинции, и позже, работая грузчиком и разнорабочим во многих местах в разных городах страны, был как раз тем диким сбродом, от которого любой мало-мальски уважающий свою целостность человек захочет держаться подальше. Я решительно не понимал, за освобождение кого и от кого нужно было бороться. Этот так называемый народ я видел в своих поездках по стране и ничего, кроме отвращения или в лучшем случае брезгливости, он у меня никогда не вызывал. Да и вообще все эти вечные стремления спасти всех разом от бед и несчастий ни к чему хорошему не приводили. Любая смена власти вела к тому, что не лучшие представители занимали высшие места и начинали делать ровно то же самое, что и их предшественники. Меня подмывало сказать ей про ее врожденные манеры, которые она так и не смогла уничтожить в себе, но меня останавливало то, что я знал ее нрав, знал, что она просто уйдет, посчитав себя оскорбленной. Но мне хотелось закончить свою историю, и поэтому я сдержался. Между тем она продолжала молчать, и я видел по холодному взгляду, что недовольство ее вошло в ту фазу, когда она может перейти на личности, а это грозило долгой проповедью о том, как нужно жить и действовать в современном мире.